• Приглашаем посетить наш сайт
    Блок (blok.lit-info.ru)
  • Скороход Н. С.: Леонид Андреев
    Глава двенадцатая 1917–1919: Изгнанник и пророк

    Глава двенадцатая

    1917–1919: ИЗГНАННИК И ПРОРОК

    Февральская революция: «праздник души». Главный редактор «Русской воли». Октябрьская революция: «пиршество хамов». Бегство на виллу. Ленин и Андреев. Попытки «спасти Россию» — «S. O. S.». Планы бегства в США. Роман итогов: «Дневник Сатаны». Военный быт в «замке Лоренцо». Отчаяние изоляции. Дети. Последняя любовь. Бомбы. Последнее бегство. «Реквием»

    «Петроград. Двадцать минут до нового 1917 года. В квартире светло… Нас только двое с Анной. Мне нравится. После 12 поеду в типографию с Амфитеатровым. Чувство большой бодрости, силы и жизни. Не обман ли? Уверен, что 17 г. несет мир и революцию»[532] — предсказания нашего героя сбылись только отчасти: Февральская революция 1917 года повлекла за собой череду смут и жесточайших кровопролитий, собственно, мира и покоя в жизни Леонида Андреева больше не будет.

    В августе 1914-го наш герой вновь делает попытку завести дневник. Но первые годы — до марта 1918-го— диалоге самим собой как-то не клеится: «не знаю… хватит ли охоты вести дневник: не люблю я себя и своей жизни, нет интереса к своим переживаниям и даже мыслям»[533]. В дни войны Андреев действительно редко и скупо выплескивает на страницы свою душу, отмечая лишь крупные события: вот проводили на фронт младшего брата, вот пережил минуты сердечного унижения в день премьеры «Тота…», вот наступил 1917 год… Следующие две записи — в дни Февральской и Октябрьской революций.

    «27 [т. е. 28] Февраля 1917 г., 4 часа ночи. Нынче — 27 февраля 1917 г. Один из величайших и радостных дней для России. Какой день!»[534]

    Февральская революция врывается в жизнь Леонида Николаевича именно тогда, когда он уже всецело принадлежит газетной стихии: «Русская воля» поглощает все мысли. Как и всякий, кто занимается журналистикой, он — чрезвычайно политизирован, всегда — в гуще событий. К тому же местоположение его жилища на Мойке в буквальном смысле этого слова помещает Андреева в самый центр революционных стихий: окна его квартиры выходят на «революцию».

    тех дней? На этот вопрос можно ответить утвердительно. Приветствуя февральские выступления рабочих столицы, воспевая их жертвы, видя глубочайший смысл в отказе солдат стрелять по демонстрантам, оправдывая освобождения заключенных из тюрем и даже поджог окружного суда, Андреев почувствовал, что власть самодержца закачалась и защищать ее, в сущности, некому. Масштаб людей, волею судеб оказавшихся в тот исторический момент «на вершине», — в понимании писателя никак не соответствовал той исторической миссии, что выпала на их долю. «Торжественный, кровавый, жертвенный и небывалый в истории порыв увенчался двумя ничтожными головами: Родзянки и Чхеидзе. Точно два дурака высрались на вершине пирамиды»[535] — такова реакция Андреева на начало российского двоевластия, когда в начале марта 1917 года в Таврическом дворце были рождены сразу два института российской власти: как наследие буржуазной Государственной думы — ее Временный комитет, и как итог самоорганизации масс — Совет рабочих депутатов.

    Андреев оказался прав. Октябрист и камергер Михаил Владимирович Родзянко, что возглавил Временный комитет Государственной думы, был «умеренный» монархист, 26 февраля отправивший Николаю II телеграмму, где умолял его сдержать безначалие и беспорядок единственным способом: «Государь, безотлагательно призовите лицо, которому может верить вся страна, и поручите ему составить правительство, которому будет доверять все население». 2 марта — после отречения Николая II — Родзянко волею обстоятельств оказался именно этим «лицом». Но ни ему, ни Николаю Семеновичу Чхеидзе, меньшевику, возглавившему в те дни Петроградский совет, не суждено было стать политическим лидером, облеченным доверием «всей империи», и после отречения царя Россия оказалась в еще более сложном положении, чем при самодержавии. Все эти люди были вынесены на «вершину власти» случайно, вскоре их сменили другие, потом третьи… Так для нашего героя начинается время «сбывающихся пророчеств». Леонид Андреев уже 2 марта предсказал гибельную сущность сложившегося двоевластия: «Противоречие непримиримое. Палата господ, а точнее „бар“ и совсем уж нижняя палата, даже подпольная».

    Немногие тогда могли разделить его мнение, да и он сам доверил свои сомнения исключительно дневнику. Формально демократия расцветала: Временное правительство назначило выборы Учредительного собрания на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования, и оно-то, это высокое собрание должно было определить дальнейшее устройство власти и государственности в России. Фактически — джинн был выпущен из бутылки: начался развал армии, «повалился» фронт, оказавшиеся на воле уголовные преступники вместе с «революционными массами» грабили арсеналы. И очень скоро Петроград оказался во власти уголовной стихии: налеты на магазины и квартиры, уличные грабежи. Стране требовались не долгосрочные, а срочные — оперативные — меры. Именно поэтому Андреев уже в первые дни свободы ощущает тревогу: «…в Думе, где заседают два этих правительства — хаос и бестолковщина… Все с теориями. Сверхумных много, а просто умных не видно и не слышно»[536].

    Начало «свободной эры» было омрачено для него еще одним чудовищным фактом: в начале марта «город завыл от неимения газет». Уже 24 февраля по призыву профсоюза печатников «не выпускать буржуазных газет, пока не укрепится рабочая пресса»[537] «Русской воли», потребовалось десять весьма нервных дней для разрешения проблемы: газета выходит вновь лишь с 5 марта. И все же эти темные пятна, внезапно проявившиеся на светлом облике долгожданной революции, едва ли поначалу существенно искажали для Андреева ее истинный смысл. Да и сам он не хотел верить собственным пророчествам. В первом же мартовском выпуске «Русской воли» мы читаем «официальный», а впрочем, вполне искренний отклик Андреева-публициста на февральские события: «В настоящую минуту, когда в таинственных радиолучах ко всему миру несется потрясающая весть о воскресении России из лика мертвых народов, — мы, первые и счастливейшие граждане свободной России, мы должны благоговейно склонить колени перед теми, кто боролся, страдал и умирал за нашу свободу»[538]. Редакционная статья «Памяти погибших за свободу», как ни странно, была обращена отнюдь не в будущее, а в прошлое. Там, в прошлом, где «кронштадтские и свеаборгские матросы», «хамовнические террористы», все эти — так хорошо знакомые Андрееву Вернеры, Муси, Терновские и даже Саввы — подтачивали «романовский кровавый трон» — там все было ясно, тихо, торжественно и светло. Наконец-то были оправданы многочисленные жертвы и воплощенная народническая мечта о падении самодержавия, о торжестве равенства и справедливости грела душу, волновала и радовала сердце писателя.

    В те мартовские дни в гостиной, выходящей окнами на Марсово поле, где 23 марта торжественно хоронили жертв революции, Шаляпин под аккомпанемент Анны Ильиничны пел «Дрожите, тираны, их слуги…» и «Вы жертвою пали в борьбе роковой», и ему — со слезами на глазах — внимали уже немолодые, дождавшиеся в конце концов торжества свободы гости Андреевых — несчастное поколение рожденных в 1860-х — 1880-х: с детства — впитавших тоску о свободе, в молодости — утвердившихся в своей вере в свободу и шедших ради нее на многочисленные жертвы, и в зрелости, увы, доживших до ее осуществления и сполна вкусивших ее горьких плодов.

    Нам трудно теперь конечно же представить, каким виделось будущее России русскому интеллигенту в марте 1917-го и какие бури бушевали в те дни и недели в душах этого поколения. Родные Андреева утверждали, что состояние возбуждения — «как при пожаре» сменялось у писателя чувством глубокой растерянности. Однако наступающая весна и лето исключали растерянность, требовалась немедленная реакция на происходившие перемены, факты, как будто взаимоисключающие друг друга, нуждались не только в быстром осмыслении, но и в публичной оценке. Я уверена, что тайная мысль занять пустующее место «совести нации» все еще жгла Леонида Николаевича, смена политического строя, совпавшая с рождением «Русской воли», казалось бы, могла «подыграть» тайным амбициям писателя.

    Несомненно, весной и летом 1917 года наш герой стремится к публичности и «вектор» его активности направлен на «социальное»: Андреев как будто забывает, что он — писатель, используя славу беллетриста лишь для утверждения себя в роли общественного, а возможно — и политического деятеля. 1 марта, «когда еще стреляли, но уже весь город был черен от революционной, возбужденной толпы»[539]«германской войны», отделить собственные призывы к «войне до победного конца» от взглядов монархистов. Демонстранты, заглядывая в разбитые окна застрявшего среди уличной толпы автомобиля, узнавали Леонида Андреева и кричали ему «ура!».

    В апреле 1917-го Андреев одерживает победу над своим главным «редакционным» врагом — Амфитеатровым, стараниями которого газета то и дело «заваливалась» в разряд «уличной прессы», и с этих пор — уже единолично определяет «направление» «Русской воли», желая сделать из нее «серьезный и влиятельный» печатный орган. Осенью от лица российских редакторов Леонид Николаевич войдет во Временный совет Российской республики, так называемый «предпарламент», призванный генерировать идеи для создания будущей конституции. Формально не примкнув ни к одной из политических партий, Андреев, я уверена, видел себя среди будущей политической элиты буржуазной России, возможно, рассчитывал он и на один из министерских портфелей… Чем черт не шутит, стал же министром юстиции в третьем составе Временного правительства друг его юности — «милый Малянтович». Итак, когда-то быстро уставший от бурных дней первой русской революции — ныне Леонид Николаевич даже не помышляет о бегстве, оставаясь — вплоть до самого октябрьского переворота — как сам он пишет летом Филиппу Доброву — «действительным членом петроградского сумасшедшего дома».

    Как глава «Русской воли» наш герой стремится откликаться на все значимые политические события, комментировать все действия правительства, будь то оценка «стихии первомайских демонстраций», внезапно охватившей страну, или ода закону об «отмене смертной казни в России», или же «плач» по «летнему отступлению русских войск». Как когда-то своей опытной рукой вел он по узкому, опасному, чреватому подводными валунами фарватеру свой катер «Далекий» на финские шхеры, так и теперь — он пытается проложить путь газеты среди многочисленных: левых, правых, стойких, умеренных, несгибаемых и революционных лозунгов и программ. Однако всегда страстная публицистическая мысль Андреева явно буксует, когда дело касается политической оценки происходящего, и как только речь заходит о «своеобразии текущего момента», события за окном частенько ставят нашего героя в тупик. Порой ему кажется, что установленный в петербургской квартире телефон связывает его «с разными отделениями сумасшедшего дома» и он слушает по ночам «рыдания, бред, стоны и хохот».

    И все-таки каким же видит политическое будущее России Леонид Андреев? Став во главе газеты, он выдвигает только один принципиальный тезис: «Лозунг же: великая и свободная Россия»[540]. В переводе на язык прозы это означает, что Леонид Николаевич стоит за парламентскую республику, что он против самоопределения наций и привержен идее «революционного оборончества», то есть настаивает на продолжении войны с Германией до победного конца. Фактически Андреев разделял взгляды конституционных демократов, к коим, кстати, и принадлежали большинство министров первого состава Временного правительства. Кстати, еще в феврале в статье «Путь красных знамен» писатель вспоминает свою идею 1914 года: пророчество о том, что Первая мировая война закончится «европейской революцией», а «в свою очередь эта революция приведет к уничтожению милитаризма, то есть постоянных армий, и к созданию европейских соединенных штатов». Поторопившись объявить, что его пророчество начинает сбываться, автор обещает читателю: «Революция должна идти дальше — и пойдет! — не за горами тот день, когда рухнет дом Гогенцоллернов, и мир будут заключать свободные народы на основе свободы, равенства и братства»[541]— очевидное сползание страны к экономической разрухе, повергает редактора «Русской воли» в отчаяние, и он неоднократно клянет себя и себе подобных за скороспелую пылкость своих революционных идей, пророчеств и порывов.

    Уже в эмиграции, анализируя случившуюся в октябре 1917 года катастрофу, Андреев выложит на страницы дневника злые и горькие итоги собственного «опыта революции»: «„Мы“ думали, что открывая все двери зверинцев, все хлева и конюшни, ломая все загороди и выпуская истомленных неволей зверей и скотину, мы немедленно введем их в кабинет и в дружески-серьезной беседе обсудим и постановим, как жить нам дальше. <…> „Мы“ думали, что освобожденный голодный тигр… в крайнем случае будет жрать только монархистов, а взыгравшаяся корова будет бодать только Пуришкевича»[542]. Смутное понимание, что предоставленная самой себе, разбуженная революцией масса «будет катиться до самого последнего края, в пропасть» и чтобы обуздать ее, кроме революционного энтузиазма, понадобится кое-что еще, — возникло у него в первые же недели.

    Еще весной он приходит к мысли, что революционные стихии можно и нужно как можно быстрее «направить» в определенное русло, и пока общество пребывает в эйфории, наступившей после отречения Николая II, Андреев пишет статью «Революция (о насилии)», где предупреждает ликующих: «Не нужно трепетно закрывать глаз на свершающееся и баюкать себя сладкими мечтами о наступившем царстве свободы. Оно еще не наступило. Мы перед лицом Великой революции, великого насилия во имя свободы. Мы — в состоянии гражданской войны». В связи с этим автор «Семи повешенных» призывает общество и власть не давать свободу «собранию бывших министров и сущих мошенников, ныне заседающих в Петропавловке», не выпускать из-под домашнего ареста и бывшего царя. «Казнить мы их не станем, — оговаривается Андреев, — здесь, в решительной отмене святотатственной смертной казни, Россия к гордости нашей поднимается на вершину исторического благородства и героизма! — но и гулять их не пустим, не должны пускать, поскольку дорожим будущей ». Но… эту статью-пророчество Андреев так и не решится опубликовать весной 1917-го, а всего через год, уже в эмиграции, автор горько пожалеет об этом: «Очень жаль, что усумнился и не стал печатать. Как же: все вопиют о „свободах“, а я о насилии! Ленин показал, что такое постоянная революция и революционер. Не будь его цели так глупы, а может, и преступны, он вытащил бы Россию». Видя и ощущая итог энергичной и целенаправленной революционной работы Ленина и большевиков, Леонид Николаевич грустно признает, «… что „мы“, все эти эсеры, Черновы, Плехановы, даже Сухановы и Мартовы — … не были революционерами. Ни непреклонного духа, ни жестокости, ни революционной ярости и силы в них не было»[543].

    «Русская воля» под руководством Андреева и выражала, пожалуй, «смятение умов» российской интеллигенции его поколения: недаром «Новый сатирикон» — еженедельный иллюстрированный журнал Аркадия Аверченко изображает этот печатный орган в виде плешивого господина с флажком, на котором написано «свобода», — в одной руке и с дубинкой — в другой. Называя большевистскую «Правду» «окопным паразитом», разваливающим фронт, призывая правительство обуздать «анархическую вольницу», эти люди не слишком-то хорошо разбирались, кого еще следует ныне лупить дубинкой, а какие слои общества — рабочие, крестьяне, фабриканты, приват-доценты или лавочники — должны наслаждаться завоеванной наконец-то свободой. Не говоря уже о том, что экономическая подоплека событий и вовсе не принималась ими во внимание, а она-то — сторукая экономическая гидра — главным образом и привела к октябрьскому повороту событий.

    Еще не понимая и не признавая, но уже предчувствуя собственное политическое банкротство, Андреев внезапно «замолчал». На время он даже уехал в Ваммельсуу. «Он поблек, осунулся, межбровная складка еще глубже врезалась в его высокий лоб. Стали медленней, размеренней и суровее его движения» — таким увидел отца старший сын летом 1917 года. Но более всего Вадим был поражен «молчанием» отца: «Его молчание давило дом… От этого упорного и сосредоточенного молчания становился теснее и уже просторный кабинет, сгущался мрак перед высокими стропилами потолка, беспричинное беспокойство охватывало всех приближавшихся к отцу»[544]. Молчание означало конечно же внутренний кризис главного редактора «Русской воли», постепенно к нему приходила уверенность в том, что поток событий очень скоро разнесет его и ему подобных в мелкие щепки и ни его газета, ни кабинет «министров-капиталистов», ни меньшевистский Совет, ни генерал Корнилов уже не в силах будут управлять происходящим.

    «Сгущается тьма. Мне страшно! Сгущается бездонная тьма, кромешный мрак. Ни единого огня, ни единого голоса — безмолвие и тьма. Мне страшно. Как слепой, мечусь я в темноте и ищу Россию: — Где моя Россия? Мне страшно. <…> Ищу и не нахожу. Кричу и плачу в темноте. И мне страшно, о Господи! Где моя Россия? Сердце не хочет биться, кровь не хочет течь, жизнь не хочет жить. Отдайте Россию!»[545] «Veni, creator!» («Гряди, Создатель!»), эта странная — полусатирическая, полуистерическая — ода новому российскому диктатору — Ленину воспринимается теперь как еще одно его пророчество. И действительно — за месяц с лишним до октябрьского переворота лишь немногие отважились бы назвать лидера РСДРП(б), в то время скрывающегося от ареста в Финляндии, новым Петром Первым, перед которым склоняет голову «поверженная Россия». «По июльским трупам, по лужам красной крови вступает завоеватель Ленин, гордый победитель, триумфатор, — громче приветствуй его русский народ!»[546] «Серый человек в сером автомобиле» приобретает в очерке Андреева черты прямо-таки дьявольские, думаю, и сам Владимир Ильич был бы немало изумлен, узнай он в сентябре 1917-го о той великой роли, которую ему — по мнению писателя Леонида Андреева — надлежит сыграть в российской истории. Надо сказать, что близкие по духу «Русской воле» столичные издания писали о партии большевиков безо всякого пиетета, тем более что ее репутация была практически «убита» летними разоблачениями большевиков (в разоблачениях этих, кстати говоря, активнейшее участие принимала и «Русская воля») в шпионаже в пользу врага и с очевидностью доказанными финансовыми связями партии с министерством иностранных дел кайзеровской Германии. На страницах того же «Нового Сатирикона» постоянно появлялись комиксы на эту тему, например, «Немецкая Снегурочка и Русское Солнце» представляла Ленина в образе потешного Снеговика, которого слепили немецкие генералы, «дали ему имя Ленин, ввезли в Россию и ушли. Подошли русские и стали охать от ужаса, но взошло солнце и Снеговик растаял». Последняя картинка представляла маленького скуластого человечка в мокрой брючной паре и мятой сорочке, прямо на наших глазах превращающегося в грязную лужу. Таким — презрительно-брезгливым — было отношение подавляющего большинства интеллигенции — к Ленину. Однако сбылось-то пророчество Андреева: именно Ленин, что оказался «…выше слез, выше проклятий, выше презрения», и подчинил себе стихию революции, и — всего-то через несколько недель, как справедливо полагал наш герой, — «великий русский народ, имеющий Толстых и Герценов, Каляевых и Петров Великих, покорно склонял перед тобою свою шею».

    Содержит «Veni, creator!» и еще одно удивительное пророчество: «Или ты только предтеча? — в смятении вопрошает Ленина Андреев. — Кто же еще идет за тобою? Кто он, столь страшный, что бледнеет от ужаса даже твое дымное и бурное лицо? Густится мрак, и во мраке я слышу голос: — Идущий за мною сильнее меня. Он будет крестить вас огнем и соберет пшеницу в житницу, а солому сожжет огнем неугасимым»[547]. Имея за плечами наш исторический опыт, мы можем только удивляться теперь прозорливости Леонида Андреева, каким-то образом не только угадавшего, что российская смута закончится «царством зверя» — фактическим возвращением монархии — с по-азиатски жестоким и циничным Лениным на троне, но и что царство Ленина сменится другим — еще более страшным и азиатским. Едва ли Леонид Николаевич слышал в те годы имя Сталина, слишком уж незначительным было участие будущего «вождя народов» в событиях 1917 года. Но и это сентябрьское пророчество Андреева сбылось с пугающей точностью.

    Внутренне уже уверенный в поражении «революции интеллигенции», он, я думаю, вполне искренне описал собственное состояние осенью 1917 года: «Сердце не хочет биться, кровь не хочет течь, жизнь не хочет жить»[548]«балансирования над бездной» усугубляли и слухи о том, что акционеры хотят за спиной у редакции продать «Русскую волю» Сытину и Путилову, а те — сместив Андреева, поменяв сотрудников, поставить во главе издания близкого к правительственным кругам Дмитрия Мережковского. Последний даже позвонил Леониду Николаевичу в середине октября и «с наивной наглостью» предложил сотрудничать в «Русской воле»! Твердо решив в случае продажи газеты уйти из нее, потребовав многотысячные неустойки, Андреев продолжал работать, мужественно ожидая развязки.

    События не заставили себя ждать — 25 октября он, Анна Ильинична, Анастасия Николаевна и Вадим наблюдали одно из ключевых событий истории XX века — вооруженный захват власти в России — из собственного окна. «С девяти идет стрельба у Зимнего дворца: пулеметы, орудия, отдельные выстрелы. Это совсем близко от нас, видны вспышки огня, ближние пулеметы стрекочут точно над ухом, дальние тикают, залпы из орудий (по три сразу) громки и тяжелы… Стрельба возобновлялась раз пять, — запишет Андреев в два часа ночи. — Сейчас тихо, но ухо ждет: оно уже не верит тишине. Большевики захватили город и власть, но насколько?»[549] Не рискуя выходить на улицу, он получает отрывочные сведения лишь по телефону: вот они захватили Государственный банк, вокзалы, телеграф, мосты… Вздрагивая от каждого стука или шагов во дворе, домашние и сам хозяин чувствуют себя совсем как герои давнего рассказа Леонида Андреева «Красный смех»: дневниковая запись почти что совпадает с текстом рассказа. «Но тишина и тьма пугали меня. Я открыл форточку, выходившую во двор, и стал слушать. Вначале, вероятно, оттого, что езда прекратилась, мне показалось, совершенно тихо. И выстрелов не было. Но я скоро ясно различил отдаленный гул голосов, крики, трески чего-то падающего и хохот. Звуки заметно увеличивались в силе. Я посмотрел на небо: оно было багровое и быстро бежало», — записал когда-то в дневнике герой андреевского рассказа.

    Вымысел стал явью, подобно герою «Красного смеха», Леонид Андреев этой ночью как будто даже с симпатией думает о смерти: «а пожалуй, неплохо, если убьют, хороший конец», — запишет он в дневнике. Апокалипсическая картина за окном и горстка близких друг другу людей перед ним, беззащитных живых существ, которых вот-вот задавят мертвецы, — еще одно сбывшееся пророчество писателя…

    На следующий день, узнав из «утрешних» газет о «торжестве победителей», одним из первых постановлений закрывших ряд печатных изданий, в том числе и «Русскую волю», наш герой с женой, Вадимом и «маточкой», наскоро собрав необходимое, отправился в Ваммельсуу. Думаю, это бегство — первое в череде многих — было не трусостью, а мгновенным выплеском давно копившихся настроений, уже довольно долго живущее в нем признание собственного бессилия, отчаяние, невозможность вмешаться, «когда вся глупость и злоба стреляет во все человеческое»[550].

    большевиками качества, которыми не обладали, увы, политики, близкие писателю по духу. Оказавшись в полной изоляции и относительной безопасности, он часто размышляет над тем, почему именно Ленину и его соратникам удалось придать русскому стихийному бунту «подобие организации», то есть сбить в послушное стадо «истомленных неволей зверей и скотину». Ненависть и брезгливость не мешали Андрееву разглядеть корень успеха большевистской демагогии: там, где буржуазная демократия честно говорила рабочему: вместо двух рублей ты будешь получать два с полтиной, большевистский агитатор вопил: вместо двух рублей ты получишь дворец! Да, он признавал, что Ленину удалось дать рабочим, крестьянам и солдатам понятные их разуму и милые их сердцу лозунги: «Немедленный мир, хотя бы и похабный! Немедленный раздел и захват земли! <…> Грабь награбленное! Кто был ничем, тот станет всем!»[551], а после вооружить «сбитое стадо» и с его помощью взять власть. И далее — имея в своих руках аппарат подавления и коварно обманув «зверей и скотину», сохранять власть по принципу: «бей направо, бей налево, лей кровь ведрами, а иначе дождешься, что дураки придут за ней с бочонками»[552]. Этой-то тактической целеустремленности и разумного цинизма не хватало, по мысли Андреева, правительству Керенского, отчаянно не хотевшему действовать по отношению к кому бы то ни было «жандармскими методами»…

    И даже тема «немецкого золота», питавшего большевиков, воспринималась Андреевым неоднозначно: «Для меня несомненно, что Ленин и другие первоначальные большевики пользовались германскими деньгами и услугами, что в их среде были и германские агенты и шпионы и русские шпики. Но это вовсе не значит, что сам Ленин был германским агентом, — нет, здесь была двойная … Со своей стороны революционер Ленин брал у немца деньги в уверенности, что на эти марки он подожжет не только Россию, но и Германию. Вероятно, улыбался. <…> И некоторое время Ленин, германские агенты и шпики действовали согласно — при разных целях; обманутыми были агенты и шпики»[553].

    Но — признавая преимущества победителя в тактике — Андреев отказывал большевикам в какой-либо разумной стратегии, он не верил благородству их целей, разоблачая риторику Ленина, утверждал, что разница между ним и Петром Великим… — в уме: «Будь Ленин умнее, он стал бы Преобразователем России, сейчас — он ее Губитель»[554]. И здесь Андреев оказался пророком — ленинская тактика: «текущий момент, батенька» — в конце концов, всегда пересиливала ленинскую стратегию, и любые пункты партийной программы большевиков с легкостью приносились при нем в жертву вопросу сохранения власти. «Если Ленин когда-нибудь мечтал о том, чтобы стать великим социальным реформатором, — писал Андреев в своей последней работе „Европа в опасности“, — то мечты его рушились бесславно и жалко»[555]. В уме ли тут было дело — вопрос конечно же спорный, — но то, что вождь, что называется, «ввязавшись в драку», не слишком задумывался над тем, куда он ведет Россию, как мне кажется, угадано верно.

    Итак, оправившись от «октябрьского отчаянья», немного успокоившись, побродив с Вадимом, Верой, Саввой и Тинчиком вдоль берега — темного, взволнованного и уже такого холодного — моря, Андреев вновь садится за свой огромный письменный стол, снова и снова передумывает, анализирует и выплескивает на бумагу причины поражения демократической революции в России. Андреев по-прежнему — публицист, его мысли и его планы бесконечно далеки от беллетристики.

    важное место вплоть до самой смерти нашего героя. «Как кандалы, всюду волочу за собою большевиков и тоску»[556], — через полтора года в одном из последних писем признается он Николаю Рериху.

    Верно оценив ловкую тактику победителей, Андреев углубился в анализ содержательной пустоты группы лиц, захвативших власть на его родине. «Большевики не только опоганили революцию, они сделали больше: быть может, навсегда убили религию революции. Сто с лишним лет революция была религией Европы, революционер — святым в глазах врагов. Даже у врагов — больше, чем у друзей. Первый частичный удар нанес Азеф, совместив в своем лице — пока еще только к изумлению мира — революционера и мошенника, простого мерзавца. <…> И то, что сделал Азеф в маленьком домашнем масштабе, то на мировой арене, в „планетарном масштабе“ повторил Ленин и большевики. <…> Ясно, что Бог ушел из революции и превратилась она — в занятие»[557]«которые крадут друг у друга сапоги»? Итак, вынося за скобки многочисленные проклятия, которыми осыпает наш герой большевиков, отметим, что Леонид Николаевич довольно точно и политически прозорливо описывает Ленина как первого «функционера» революции.

    Любопытно, что, делая вывод о том, что большевики предали идею народной революции, писатель формулирует сущность революции словами из нашего, современного политического обихода: «Лозунги Революции всегда общечеловечны. Для нее, как и для Бога, ценен всякий человек. Как сама восставшая Справедливость, она охраняет и любит каждого и устанавливает права человека. привилегий, нет сдобного куска для одного и мякины для другого. Свобода, равенство и братство». Принципиальным для Андреева стало и то, что «слово человек было выкинуто из большевистского словаря»[558] личности, Россия вышла из разряда цивилизованных европейских стран. Разумеется — развивает эту мысль Андреев — такой порядок вещей могла приветствовать лишь худшая, наименее развитая часть российского населения. «Новый „собиратель Руси“, он собрал всю каторжную, всю черную и слепую Русь и стал единственным в истории повелителем царства нищих духом» — вот к какому выводу приходит в тиши кабинета бывший главный редактор «Русской воли». И кстати, большевистский переворот лишил Андреева 140 тысяч неустойки, так как ликвидированное издание уже никто не только не собирался, но и не мог продать или купить.

    Интересна реакция Андреева на ложную весть о смерти Ленина после покушения 30 августа 1918 года: «Злое ничтожество Урицкий и товарищ Ленин — убиты. Официальный бюллетень гласит о действительно тяжелом поранении Ленина, а по дальнейшим достоверным известиям он уже умер. Сегодня на пляже, на песке, я написал „Ленин убит“. Это мой венок и моя месть товарищу Ленину»[559]. Товарищ Ленин же отомстил господину Андрееву тем, что благополучно выжил и энергично продолжил «выпечку» диктатуры пролетариата… Но и наш герой не собирался складывать оружия, за полтора года эмиграции его усилия неоднократно едва не обретали реальную почву. Амбиции Андреева не уменьшались, за эти, отпущенные ему судьбой полтора года жизни писатель, несмотря на мучительное нездоровье, не раз выражал готовность занять пост «министра пропаганды» в каком-нибудь антибольшевистском правительстве, что во множестве плодились в те годы на границах России. Он чувствовал, что не просто может и хочет, а просто-напросто обязан возглавить идеологический «крестовый поход» против большевиков и Ленина: «Из разговоров добрых людей вытекает, что сейчас я — единственный голос России, который может быть всюду слышим»[560].

    Летом 1918-го, когда положение Советов предельно ухудшилось, а политическая диктатура большевиков столкнулась с жесткой — внутренней и международной — оппозицией, Андреев — в глубине души не верящий в их поражение, хотя и жаждавший этого всей душой: «Конечно, как двухголовый теленок, как всякий монструм, биологически нелепый, большевизм должен погибнуть, но когда это будет?»[561] — всерьез подумывает о том, чтобы ехать на родину. Жадно ловя всякую весть о положении в России — русские газеты в 1918 году появлялись в Ваммельсуу раз в две-три недели, по-фински же говорила в «замке Лоренцо» лишь безграмотная прислуга, — Леонид Николаевич, как правило, черпает информацию из слухов. Так, услыхав, что дни диктатуры пролетариата сочтены, а Ленин и Троцкий бежали в Кронштадт, Андреев планирует, что, «когда полоса крови, крика и всей этой неизбежной грязи останется позади», он, обладая даром слова «поджигать сердца», станет архитектором возрождения Великой России. Но, увы, эти слухи оказываются ложными.

    «дикарей Европы, восставших против ее культуры, законов и морали», то есть представителей правительства большевиков, Андреев пишет свой знаменитый «Save Our Souls». Текст «S. O. S.»[562]

    Доказывая абсурдность и гибельность признания Страны Советов западными державами, еще раз перечисляя все преступления диктаторского режима Ленина против законов человечности, он уподоблял западные правительства Понтию Пилату, «умывающему руки» и отдающему Иисуса на страдания и смерть. Андрееву казалось, что это воззвание «телеграфиста на гибнущем пароходе» должно всколыхнуть общественность и журналистов Старого и Нового Света, он обращался не к правительствам, а к Человеку, именно к нему — простому французу, англичанину, американцу, «отдельному» итальянцу, шведу, индусу, «и кто бы ты ни был: среди всех народов существуют благородные люди и каждого человека я зову — каждого в отдельности!». Так, «движимый верою в человеческую благость», бросает Андреев в неизвестность и темноту свою «мольбу о гибнущих людях». «Если бы вы знали, как темна ночь над нами, слов нет, чтобы рассказать об этой тьме!»

    Он звал простых граждан мира скорее «формировать батальоны», чтобы прийти на помощь гибнущей России. Строго говоря, Леонид Николаевич, который еще недавно «болел» гипертрофированным патриотизмом, — призывал иноземцев на свою землю, он требовал от иностранных держав: «идите на помощь людям, гибнущим в России». Но был ли наш герой так уж наивен в своем призыве? Начинался 1919 год — последний в жизни Леонида Андреева и отнюдь не последний, но, вероятно, самый неприятный и проблемный в политической жизни Ленина и большевиков. На молодую республику наступали Колчак с востока, Деникин с юга и Юденич с запада, однако им не удалось скоординировать одновременное наступление, и бывшие «оборванцы», умело организованные Троцким в Рабоче-крестьянскую Красную армию, обучающиеся на ходу, с переменным успехом сражались на всех фронтах…

    Сам текст «Спасите наши души» произвел сильное впечатление на многочисленные эмигрантские комитеты «спасения», уже в середине февраля «S. O. S.» читала перед «узким кругом заинтересованных лиц» бывшая питерская примадонна — известная актриса Лидия Яворская, а вскоре читала опять — на вернисаже выставки Н. К. Рериха в Гельсингфорсе. Особый комитет по делам русских в Финляндии телеграфом (!) передал пятнадцатистраничный текст воззвания во Францию… Весной «S. O. S.» была выпущена отдельным изданием с предисловием П. Н. Милюкова в Англии. Статью перепечатывали почти все русские эмигрантские издания, о ней спорили, но — отнюдь не те, к кому обращал свой пафос Леонид Андреев. Отдельному итальянцу, шведу, индусу, американцу, французу и англичанину, казалось, не было никакого дела до «гибнущих душ». И — увы, текст этот, являющий собой, вне сомнения, ярчайший образец талантливой пропаганды, Россию не спас. Сам автор с досадой записал в дневнике через пару месяцев, что в европейском, а уж тем более — в мировом масштабе — статья не произвела «ни шума, ни движения, как псу под хвост»[563].

    … остается признать, что пропагандистские усилия Леонида Николаевича, отнимая почти все его душевные силы, как правило, оканчивались ничем. Однако он не сдавался. После дней отчаяния снова приходила уверенность, что он — Леонид Андреев — не просто может и хочет, нет — он обязан идеологически возглавить «крестовый поход» против большевиков и Ленина: «Из разговоров добрых людей вытекает, что сейчас я — единственный голос России, который может быть всюду слышим»[564].

    Поглощенный этой идеей, Андреев излагает свои мысли в письме живущему в Лондоне Павлу Николаевичу Милюкову и с присущим ему энтузиазмом и наивностью просит бывшего лидера кадетов добиться у Колчака назначения — его — Леонида Андреева министром пропаганды Всероссийского правительства, на что крайне изумленный такой постановкой вопроса Милюков отвечал Леониду Николаевичу, что ни с каким правительством он «в сношениях не состоит». Подобное письмо отправляет Андреев и в Гельсингфорс, где весной и летом 1919 года — накануне осеннего наступления Северо-западной армии на Петроград — полным ходом идет формирование властных представительств.

    Эти усилия оказались более успешными, и весной 1919 года у Андреева начались переговоры с представителями Русского комитета. От этого претендовавшего на роль российского представительства Особого комитета по делам русских в Финляндии в Ваммельсуу приезжал сам его председатель — бывший министр вероисповеданий Временного правительства историк русской церкви Антон Карташев, входивший тогда в число «доверенных лиц» Николая Юденича. В то самое время генерал Юденич, получив особые полномочия и исключительное финансирование от Всероссийского правительства Колчака, спешно создавал в Хельсинки Политическое совещание — предвестник Северо-западного правительства, где и готовился взять портфель «министра пропаганды» неугомонный Леонид Николаевич.

    В голове нашего героя уже складывалась последовательность необходимых мер: как, каким образом он может выполнить свою задачу — «убедить эти миллионы доверчивых людей», что при большевиках их ждет отнюдь не рай, а кровавая катастрофа… И вот он уже строит обширные планы: издание множества легкодоступных брошюр, выпуск «пропагандистских» спектаклей, заказ кинематографических сценариев. Он уже составляет списки авторов, которых хотел бы привлечь для «идеологических сочинений», список сотрудников будущего министерства. Ему чрезвычайно импонирует, что лично Юденич не выдвигает ни одного политического лозунга, считая своей единственной задачей изгнание большевиков из России. Ободренные телеграммой Карташева 23 августа 1919 года, Андреев и Анна Ильинична едут в Гельсингфорс (нынешний Хельсинки) для непосредственных переговоров, правда, «будущий министр» весьма приблизительно представляет практическую сторону вопроса. «Беру на себя целиком все дело антибольшевистской пропаганды… вступаю в здешнее правительство с портфелем министра пропаганды и печати… Живу, значит, либо в Ревеле — (штаб-квартира Северо-западного правительства располагалась в нынешнем Таллине. — Н. С.… получаю при этом гроши…»[565]— пытается нарисовать картину будущего наш герой в письме Рериху. Судя по другим источникам, претендовал Леонид Николаевич и на роль главного редактора официальной газеты «местного правительства» — «Русской воли» и «предлагал» положить себе зарплату в десять тысяч марок.

    Но, оказавшись в Гельсингфорсе, Андреев немедленно понял, что глубоко ошибся, «…дело по разным причинам не выходит, и быть министром, к счастью, мне не придется», — пишет он матери 27 августа. Причина оказалась проста: некоторые близкие к министерству люди полагали, что Андреев «несносен, капризен, самовлюблен»[566], и категорически отказывались даже рассматривать его кандидатуру сколько-нибудь серьезно. Ата «мелкая», чисто журналистская работа, которую ему предлагали, совершенно не устраивала Андреева. К слову, тогда же, в августе, отказался от участия в этом правительстве и близкий писателю Антон Карташев.

    «план Б»: задуманная еще весной поездка в Америку для чтения лекций «против большевиков». Его ничуть не смущают фантастичность проекта, невозможность изъясняться на одном из европейских языков, полное отсутствие финансовых ресурсов, ни то, что он вынужден оставить в неспокойной Финляндии троих детей… «Уже давно доходят слухи, что в Штатах ко мне относятся очень хорошо, когда-то меня приглашали в турне и сулили огромный успех, а сейчас случается, что неведомый мистер из Кентукки вдруг присылает мою книжку для автографа»[567]. «Бороться словом с большевиками» Леонид Андреев намерен не только лекциями, но и через печать: и в июле, и в августе он строчит множество писем, в одном из них — своему давнему знакомому, американскому журналисту Герману Давидовичу Бернштейну — наш герой опять-таки с обезоруживающей наивностью просит «помочь указанием или приисканием такого лица, которое взялось бы, при известных гарантиях с его стороны, организовать эту поездку»[568].

    … Андреев — как и в прежние годы — «любил все огромное»: в письмах родственникам и знакомым все чаще встречается презабавная антиномия: «либо я войду в здешнее правительство, либо поеду в Америку». Не смущаясь тем, что ни один американский импресарио пока что не торопился с вызовом русского беллетриста за океан, наш герой садится составлять лекции для «почтенных янки». В это же время из Англии от Николая Рериха, — ставшего в последний год жизни его ближайшим другом, — приходит предложение — ехать в Лондон, чтобы некоторое время работать там, усилиями Рериха был намечен и план доставки Андреева с семьей из Гельсингфорса в Лондон на английском военном корабле. Собственно сам характер работы и ее цели были туманны, определенно Рерих сообщал лишь о том, что новый неведомый издательский «проект» будет финансировать некий, проживающий в Лондоне, состоятельный русский сахарозаводчик.

    Оба этих фантастических плана моментально соединяются в голове Андреева. Он спешно пишет Милюкову, чтобы договориться о личной встрече в Лондоне на предмет «сверки часов» перед своим «миссионерским» турне по Штатам: «передо мною сейчас стоит целый ряд чисто политических вопросов, где мое личное до известной степени уже расходится с общим… здесь я хочу просить от вас указаний, т. к. глубочайше верю в ваше понимание и опыт…» Милюков отвечает, что будет рад встрече и даже посылает будущему «пропагандисту» 78 английских фунтов на «подъемные». О чем же хотел говорить Андреев с главой конституционных демократов? «Между прочим (это пока в секрете), — сообщает он Рериху, — в Лондоне и в Америке я хочу вести переговоры о создании некоей партии, которая (тише!) должна будет вместить в себя кадетов под несколько новой окраской…»[569] И что же? Этот воистину «маниловский» замысел очень быстро приобретает реальные очертания. 10 сентября, когда отъезд в Англию уже принципиально решен, Андреев получает обнадеживающую телеграмму из Нью-Йорка, кажется, его турне по Америке может состояться, но… Помните, как уехал в Америку один из героев Достоевского — Свидригайлов? Вот так и Леонид Николаевич: 12 сентября его не стало.

    — на одном из интереснейших моментов — закончился диалог Андреева с Лениным и большевиками, диалог, начавшийся еще в окопах германской войны, когда над головами солдат летали не только выпуски «Солдатской правды», призывающие воюющих к дезертирству, но и листовки с воззванием Леонида Андреева, заклинающие, что вне победы — для них нет спасения… Был ли Леонид Николаевич выдающимся пропагандистом? И да, и нет. Его красивые формулы, зримые, порой — диковинные, порой — даже фантастические образы, думаю, оказались слишком сложны для тех, кому они были адресованы. Андреев был всегда честен. Так, объясняя русскому народу гибельность философии «пораженчества», Андреев безжалостно ставил перед ним зеркало. «Уже давно богаты, умны и свободны наши соседи, а мы все так же нищи, убоги, темны и невежественны, как во времена Рюрика; у них — пути и дороги, а мы все по пояс сидим в невылазной грязи», — писал он в «пропагандистской статье „Горе побежденным“». К тому же Андреев слишком волновался, он не просчитывал, а проживал каждый свой текст и от этого его язык становился сбивчивым, он торопился объяснить, многословно доказывал каждый свой тезис, споря не только с воображаемым противником, но и сам с собою…

    «Красным клином бей белых» или же «Окна РОСТА», доходчиво и зримо проводящие мысль, что все враги Советской республики — слабые, смешные и худосочные уроды, которых огромный, сильный и всегда и во всем правый русский рабочий (или крестьянин, или красноармеец) может смахнуть с земного шара, что называется, «одной левой». Увы, андреевские статьи и эссе производили впечатление лишь на читающую интеллигентную публику, но были недоступны для тех, кому, собственно, и были адресованы. Его агитация в принципе не предполагала мошенничества, автор не имел привычки «карикатурить» своих противников, вместо этого их «демонизируя»; не думал он и о технических приемах и конечно же проигрывал прекрасно отлаженной, знающей своего потребителя, бьющей в самой яблочко, талантливой и одновременно циничной пропаганде большевиков.

    Однако этот многомесячный диалог с Лениным конечно же не был, да и не мог быть брошен «псу под хвост»; к весне 1918 года в голове Андреева вновь начинает шевелиться старинный замысел, и в последние полтора года писатель создаст роман, где его политический опыт будет реализован весьма неожиданным образом. Как мы помним, «вочеловечившийся Сатана» не дает покоя Андрееву еще со времен его итальянских странствий 1914 года. И — более того — в контексте поисков Андреева-беллетриста роман «Дневник Сатаны» был органичным продолжением давно уже осуществляемого цикла «Бог, Дьявол и Человек». Но опыт русской революции, я уверена, существенно повлиял на раздумья писателя о том, какая же участь ждет сегодня на Земле вочеловечившегося Дьявола, и — по мере развития замысла — все больше и больше пространства в тексте занимает некто Магнус — человек, что окажется в итоге «сатанее» прожженного Сатаны. В одной из трех советских рецензий на этот, вышедший в 1921 году в Финляндии, роман было совершенно справедливо замечено: «…в дневнике ни разу не упоминается „большевизм“, но речь идет только о нем»[570].

    Остается недоумевать, как ухитрился Андреев — среди ужасающего, практически военного быта, нескончаемых политических «игр», нездоровья, денежных забот, бесчисленных переездов — сочинить и перенести на бумагу более двухсот страниц «Дневника Сатаны»? Когда он писал? В дневниковых записях автора «Дневник…» упоминается довольно скупо, ясно, что роман о том, как сошедший на грешную землю Сатана ведет человеческую жизнь в теле убитого им 38-летнего американца, мистера Генри Вандергуда, миллиардера — был сочинен в три приема: весной и осенью 1918-го и далее — весной 1919 года. Американца Генри Вандергуда, кстати, Андреев не выдумал: 7 мая 1915 года немецкой торпедой был потоплен английский трансатлантический лайнер «Лузитания», мир облетела весть, что среди простых смертных воды океана поглотили и мистера Альфреда Вандербильта, гражданина США, миллиардера.

    Весной 1918-го роман шел туго, недовольный уже написанным, Андреев «тщетно ворочал мозгами» и наконец бросил начатое безо всякой надежды на возобновление. Однако уже в начале сентября автор «как-то, даже не думая собственно, а так как-то, точно со стороны, получил откровение». Он сел и переписал текст «от первого лица», то есть как дневник Сатаны. «Это дает мне тьму возможностей, — ликует писатель, — и из них главную: широко и ново поставить старый вопрос о маленьком, злом, ничтожном и несчастном человеке и его жизни. Как „Сатана“ я могу сплавить и всю мою теперешнюю злость и мрачность»[571].

    «Дневника…» и вправду с первых же страниц романа презрительно относится к своему читателю — смертному, чей разум — «как нищенская сума, в которой только куски черствого хлеба», впрочем, чего-то все же от этого смертного ожидая, недаром Князь тьмы влез в тесное тело Вандергуда и невыносимо страдает от морской болезни по пути из Америки в Италию… Вскоре Сатана сообщает землянам: «Мне стало скучно… в аду, и Я пришел на землю, чтобы лгать и играть».

    В качестве сцены «скромный дебютант» избирает Вечный город именно в этом пространстве, там, где уже не первое тысячелетие царит главный его противник — Бог, начиненный дьяволом американский мистер начинает играть роль миллиардера, который «так полюбил других людей, что хочет отдать им все — душу и деньги». Сатана верно рассчитал: позиционируя себя меценатом, чья единственная цель — вложить свои миллиарды в доброе дело, он буквально на наших глазах превращается в — как сказали бы сегодня — «медийную личность» — о нем и только о нем пишут газеты, его посещают «государственные» люди, включая влиятельнейшего кардинала X. Князь тьмы отчаянно тешит самолюбие, издеваясь над просителями, читая им проповеди, раздавая советы министрам, ведя со священниками теологические споры. Своими действиями он точно пародирует «второе пришествие», время от времени удовлетворенно отмечая в дневнике: «Мне текут на поклонение не меньшие толпы, чем к самому наместнику Христа». Но кое в чем Сатана просчитался: главный его противник таился отнюдь не под сводами собора Святого Петра: еще в первые, проведенные на земле Италии, часы Сатана-Вандергуд и его спутник — молчаливый черт в черном сюртуке и цилиндре, что прибыл прямо из ада и поселился в теле Эрвина Топпи, секретаря миллиардера, — так вот — еще по дороге в Рим «нечистые» становятся жертвами железнодорожного крушения. Вот тут-то судьба приводит их — брошенных ночью на произвол судьбы в темном пространстве прекрасной Кампаньи — к скромному домику некоего Магнуса, человека таинственного, с темными, мрачными глазами и наглым, даже и с точки зрения чертей — неприличным взглядом.

    На этом месте в октябре 1918-го Андреев совсем было забросил роман, но мысли о злосчастной судьбе Сатаны, видимо, не давали ему покоя. Весной следующего года он дает почитать неоконченную рукопись «русским Вандергудам» — Григорию Блоху и Анатолию Шайкевичу — бывшим акционерам «Русской воли», с которыми дружит теперь по-соседски. Воодушевившись восторгами читателей, Андреев и сам перечитывает рукопись и уже в конце марта 1919-го пишет Николаю Рериху, что закончит «Дневник Сатаны» недели через две. Судя по всему, Рерих предлагал писателю начать переговоры об издании романа в Лондоне, Андреев же рассуждает об издании, как о деле решенном, советуясь о расценках за лист. Видимо, весной или в начале лета он и доводит текст романа до логической точки.

    Затворник Магнус, чье лицо — несмотря на «наглый взгляд» — внушает Сатане «отчаянную симпатию», потешается над мечтами «наивного филантропа из Иллинойса», а на вопрос: «Вы знаете, что нужно человеку?» холодно и угрюмо отвечает: «Ему нужны тюрьмы и эшафот». Однако Сатане так и не удается безнаказанно надувать и провоцировать Магнуса на споры о природе человечества: лицо внезапно вошедшей в комнату дочери хозяина — Марии заставляет Дьявола прекратить всякую игру. «Мадонна, которую люди видят только в церквах, на картинах, в воображении верующих художников. Мария, имя которой звучит только в молитвах и песнопениях, небесная красота, милость, всепрощение и вселюбовь!» — вот что чувствует Вандергуд в присутствии девушки.

    «Дневника…» вывернутого наизнанку «Фауста»: историю о том, как пришедший к человеку черт не только не смог его искусить, но поддался искушению сам: Мария искушает Сатану своей святостью и красотой. И, наконец, после долгой внутренней борьбы Вандергуд сломлен — у Сатаны обнаруживается сердце. Магнус же, мечтающий об особом человеке-динамите, то есть оружии, имеющем «волю, сознание и глаза», этот Магнус, выболтавший Вандергуду способ создания этого такого «человеческого динамита» — «Надо обещать человеку чудо», — ловит Вандергуда именно на этот крючок. Крючок внезапно вспыхнувшей — возвышенной и одновременно страстной — любви и использует андреевский Человек против андреевского Дьявола: пообещав Сатане — чудо: выдать за него деву Марию, Магнус переводит на себя все капиталы Вандергуда. После же он объявляет, чтобы тот убирался вон, тем более что «синьорина Мария» — ему не дочь, а любовница, и более того — «продажная тварь». Тем самым Магнус «взрывает» не только американского миллиардера из Иллинойса, он «вызывает» и самого Сатану. Некоторое время он не может поверить в то, «чтобы этот ясный взор, эта божественная поступь, этот пречистый лик Мадонны принадлежал проститутке», однако в конце концов Сатана с ужасом понимает, что оказался игрушкой в руках Человека.

    — Фомы Магнуса: «Уже давно мне нужны деньги, очень большие деньги. В моем прошлом, которое вам ни к чему знать, у меня были некоторые… неудачи, раздражавшие меня. <…> Моя энергия была схвачена и заперта, как воробей в клетку. Три года неподвижно сидел я в этой проклятой щели, подстерегая случай…» С помощью вандергудовских миллиардов Фома Магнус собирается «взорвать планету», причем отнюдь не лично, его способ — помочь людям реализовать те темные инстинкты, которые в них сидят: «Мы приведем в движение всю землю, и миллионы марионеток послушно запрыгают по нашему приказу: ты еще не знаешь, как они талантливы и послушны, это будет превосходная игра…»

    Лично я уверена, что фигура Фомы Магнуса, обманувшего и ужаснувшего самого Сатану, рождается у Андреева из опыта двухлетнего диалога с тем, кто, по его мнению, осквернил и опоганил идею революции «в планетарном масштабе» — короче говоря, с Владимиром Лениным. Вообще же образ человека-динамита — бомбы с «глазами, ушами и сознанием» — еще одна пророческая идея Андреева, именно такие человеко-бомбы, начиненные не столько тротилом, сколько «верою в чудо», и взрываются ныне на улицах городов.

    Очень часто «Дневник Сатаны» полагают неоконченным романом, действительно, рукопись по каким-то причинам не была отправлена в Лондон Рериху, и эта тема снова всплывает в сентябрьской — 1919 года — переписке Андреева. Он все еще «готовит роман к печати», намереваясь теперь издать «Дневник Сатаны» в США. Исходя же из собственной внутренней логики, произведение выглядит совершенно законченным: ни Магнусу, ни беспутной Марии, ни самому Сатане сказать более нечего. Последняя запись нечистого заканчивается весьма эффектным эпизодом: «Выпрямив грудь в разорванной сорочке, незаметно поддерживая рукав, чтобы он совсем не свалился, сурово и грозно глядя прямо в глупые и, как я верил, испуганные глаза мошенника Магнуса, я торжественно ответил:

    — Я — Сатана.

    Одно мгновение Магнус молчал и затем рассмеялся всем смехом, какой только может вместить пьяная, отвратительная человеческая утроба». Отсмеявшись, Магнус — этот, по мнению Дьявола, «волосатый червяк» — вызвал из коридора всех, кто был тогда на вилле, включая кардинала X.: «Идите сюда! Тут Сатана! Вочело… вочеловечившийся!»

    «словно сельский поп, пугающий своих невежественных прихожан», герой романа грозит смеющимся над ним людишкам «адом» и его дантовскими муками «литературного свойства», «вечным огнем», «неутолимой жаждой», «зубовным скрежетом», вызывая все новые припадки безудержного хохота, пока Фома Магнус жестом не останавливает веселье. Оставшимся за ним последним словом этот новый Бог и вовсе «добивает» Дьявола: «Если ты Сатана, то ты и здесь опоздал. Понимаешь? Ты зачем пришел сюда? Играть, ты говорил? Искушать? Смеяться над нами, людишками? Придумать какую-нибудь новую злую игру, где мы плясали бы под твою музыку? Но так ты опоздал. Надо было приходить раньше, а теперь земля выросла и больше не нуждается в твоих талантах. Я не говорю о себе, который так легко обманул тебя и отнял деньги… Не говорю о Марии. Но посмотри на этих скромных маленьких друзей моих и устыдись: где в твоем аду ты найдешь таких очаровательных, бесстрашных, на все готовых чертей? А они даже в историю не попадут, такие они маленькие».

    Вероятно, ввиду этих, слишком уж прозрачных, аллюзий в стране «бесстрашных, на все готовых чертей», последний роман Андреева не издавали долгие годы[572]— последний — художественный текст Леонида Андреева. Разумеется, главная «фишка» романа — вочеловечившийся Дьявол — не «сработала», поскольку мир давно уже знал булгаковского Воланда, и, кстати, этот «немецкий профессор», как считают некоторые исследователи, во многом наследовал андреевскому миллионеру Вандергуду. Да, встреча «Дневника Сатаны» с российской читающей публикой получилась негромкой, однако «роман итогов» Леонида Андреева все увереннее входит в круг его популярных текстов, и в XXI веке «Дневник Сатаны» уже неоднократно переиздавали. Любопытно, что напечатанный впервые — как уже говорилось — в Финляндии в 1921 году, буквально через два года роман был неожиданно инсценирован и воплощен на сцене бывшего императорского Александрийского театра с — игравшим когда-то Тота — Романом Аполлонским в роли Магнуса.

    Вернемся, однако, в Ваммельсуу. Разумеется, оказавшись в конце октября 1917 года в Финляндии, Андреев занимался не только общественно-политической деятельностью, эти — последние — два года его жизни омрачались не одной тоской по России, отнятой большевиками. Его семейству во многих отношениях приходилось туго: оставшиеся в банках капиталы Леонида Андреева были национализированы, писатель оказался отрезан от всех привычных источников заработка: театров, журналов, газет, издательств. Сама Финляндия, разделенная зимой 1918 года Гражданской войной, испытывала громадные сложности с продовольствием. Нет, деньги еще были: всем сотрудникам «Русской воли» после закрытия газеты было уплачено еще за три месяца, но уже и этой зимой Андреевым приходилось здорово экономить. «Была длинная и холодная зима — последняя, которую мы провели в нашем огромном и холодном доме. Не было дров, чтобы отопить все высокие комнаты, — вспоминала бывшая в 1918 году семилетней девочкой Вера Андреева. — В столовой, рядом с красивой изразцовой печью, была установлена маленькая железная буржуйка с черной некрасивой трубой. На буржуйке всегда что-то варилось. Чаще всего это был овсяный кисель — студенистая светло-коричневая масса, похожая на клейстер для обоев»[573]. Овсяный кисель и черный горох, которым раньше кормили коров, репа да мерзлая салака и составляли «рацион» огромной семьи. Картофель с молоком ели по праздникам.

    мог справиться с постоянным голодом, что отражалось и на его поведении, и на его психике. По ночам — а ночевал он в башенной комнате — подростку снилась еда, его подушку заливали слюни, а на рассвете, не выдержав, он порой тихо спускался в кладовую, «залезал в мешок с мукой и, набрав горсти две муки… возвращался обратно в башенную комнату». Разведя огонь в маленькой печурке, Вадим пытался неумело жарить лепешки на старой чугунной сковороде, но — не выдерживая и «обжигаясь, глотал сырое, местами обуглившееся тесто»[574]— на следующее утро — все повторялось снова.

    Начинались белые ночи, голодные домочадцы уныло слонялись по дому и саду, за два часа до ужина собираясь у маленькой печки, и — как завороженные — глядели на кастрюлю, в которой варилась очередная клейкая масса… Андреев, страдая от голода сам, конечно же чувствовал ответственность за то положение, в котором очутилась семья. Резкий переход от богатства к бедности, начавшиеся — именно в тот момент, когда в доме заканчивались продукты, — бои между финской красной и белой гвардиями повергли отца семейства в состояние полной прострации. Пытаясь как-то сгладить мрачное настроение, царившее в доме в те дни, он рассказывал детям любимые им же самим в детстве романы Дюма-отца — про графа Монте-Кристо, или поразившие его когда-то истории Джека Лондона, или же просто, садясь со всеми за «овсяный кисель», задавал темы для веселой болтовни.

    Голодали они почти все лето, записи в андреевском дневнике становятся все более угрожающими: 27 июля: «мы доедаем последние крохи», 31 июля: «стремительно лечу к банкротству, но даже не думаю об этом — только бы день прожить»[575]. Наконец, в начале августа был заложен начавшийся разваливаться, приспособленный лишь к жизни «на широкую» ногу темный бревенчатый замок в Ваммельсуу, и Андреевы сняли небольшую дачу с электричеством в соседнем поселке Тюрисево, сейчас это место называется Ушково. В семье появились какие-то деньги, а кроме того, — влиятельные и богатые знакомые: в Тюрисеве располагались дачи бежавших из России финансовых и банковских «воротил», семья писателя получает возможность «подписывать векселя» — так Андреевы начинают жить в долг. Появившийся внезапно «посланец от большевиков» — давний знакомый, совладелец «Шиповника» — З. И. Гржебин привез Андрееву предложение «друга Максимушки» — дорого продать свои сочинения для организованного под его началом издательства. Конечно же автором «Veni, creator!» это предложение с негодованием было отвергнуто: даже в отчаянном положении писатель не мог позволить себе взять деньги, где «каждая копейка в крови, каждый рубль — разрушение России»[576]«на все готовых чертей» Гржебин привез Андрееву и давний долг. Когда-то он подписал вексель на имя Андреева, то есть попросту взял деньги, повесив этот долг на писателя, и самое интересное, что Андрееву пришлось заплатить по этому векселю, то есть фактически Гржебин насильно взял у писателя в долг кругленькую сумму. Теперь же отданные деньги пришлись семейству Андреевых очень кстати, ибо они и сами жили в долг. Судорожные попытки Леонида Николаевича заработать «тысячи и миллионы» — став министром, либо уехав в международное турне — объясняются в том числе и отчаянным финансовым положением, в котором пребывала семья. И самым тяжелым в этом отношении был, конечно, 1918 год.

    Парадокс, но, мысленно и душевно пребывая в России, физически Андреев сполна хлебнул от войн и смут в период становления финской республики: как известно, уже в ноябре 1917 года Финский сейм проголосовал отделение от России, а уже в декабре большевики отпустили страну «в свободное плавание». Однако тотчас на территории Суоми вспыхнула гражданская война: на юге — сформированная социал-демократами совместно с другими «левыми» Красная гвардия объявила Финляндию социалистической рабочей республикой, вынужденные бежать на север консерваторы с помощью немецких войск образовали Белую гвардию под началом Карла Густава Маннергейма. Всю зиму и весну Андреевы жили в «красной зоне», было совершенно неясно, есть ли на этой территории какой-либо закон, есть ли понятие частной собственности, есть ли вообще какие-либо понятия. Два раза красногвардейцы приходили на виллу с обыском, они держались вежливо, но — как писал Андреев в дневнике — ничто не помешало бы им пристрелить кого-то из домашних, если б они того захотели. С другой стороны, граница с Россией была открыта, работала почта, и зимой 1918-го года к Андреевым все еще приезжали родные, да и сами они порой — ездили в Петроград.

    Война между Красной и Белой гвардиями — первая война, которая подошла в 1918 году непосредственно к «замку герцога Лоренцо». «В нескольких верстах, приближаясь, идет жестокое сражение, — наскоро сообщит Андреев дневнику 23 апреля. — По-видимому, бой идет уже возле самой станции Райвола (нынешнее Рощино. — Я. С.). <…> Страшно за детей. День солнечный, жаркий и они играют в песке»[577]. Вадим же вспоминал, что в этот апрельский день, когда шли последние бои наступающего войска Маннергейма с красногвардейцами, они с отцом просидели в «башне», тщетно всматриваясь в черноту райвольского леса, пытались угадать исход боя. На этот раз бой — к счастью — так и не докатился до виллы Андреева. Семья пережила приход «белых», взрыв красноармейцами форта Ино, который все домочадцы наблюдали из окна, закрытие границы с Россией. Да, белые принесли с собой старые законы и такое важное для семьи право собственности на землю и дом, однако — как русские — Андреевы потеряли «вид на жительство», некоторое время даже ходили слухи о выдворении из страны всех российских подданных, но в конце концов они и подобные им получили статус беженцев без права свободного передвижения по стране. Этот статус превращал их в Робинзонов — для поездки в Гельсингфорс требовалось всякий раз «особое разрешение».

    «Живем мы совершенными Робинзонами, и это было бы невыносимо, если бы не дети, — записывает Андреев в дневнике в те страшные дни. — Вот, кто придает смысл даже этой жизни, и только теперь, за этот каторжный год, я оценил их значение. Останься мы только взрослые: мать, Анна, Наташа и я, было бы глупо до ненависти друг к другу, до невозможности смотреть в глаза от стыда и бессмыслицы. С детьми мы составляем, сколько нас ни мало, целое человеческое общество, человечество, со всеми возможностями, в него заложенными: бессмертием, преемственностью и жизнью идей, совершенствованием, любовью, ревностью, страданием и гениальностью»[578].

    «карать и миловать» их в буквальном смысле этого слова. В большевистской России осталась лишь старшая дочь Анны Ильиничны Нина, девушка жила с бабушкой — матерью Анны и была предметом постоянного беспокойства Андреевых. «Нянькой» у младших — девятилетнего Саввы, восьмилетней Веры и шестилетнего щуплого Тинчика-Валентина — была «тетя Наташа», вдова умершего в 1916 году брата Андреева — Всеволода. Не имея своих — сын Игорь умер совсем маленьким, — она переехала воспитывать андреевских и уже несколько лет «управляла хозяйством» на вилле. Сначала «тетя Наташа» ловко распоряжалась целым отрядом нянек и гувернанток, но с 1918 года в доме Андреевых не осталось никого из служащих, за исключением дворника Микки и его жены, и вот тогда-то на плечи этой женщины упала вся ответственность за бытование и воспитание младших. «Учителем» для них стал уже почти окончивший гимназию Вадим, в последние два года старший брат выучил младших грамотно писать по старой русской орфографии и привил им любовь к книгам. Анна Ильинична же, по мнению Андреева, была отчаянно плохим воспитателем, хотя Вера Леонидовна частенько пишет «о строгих маминых глазах», судя по всему, взвалив на себя стратегические вопросы: борьбу с голодом, холодом и постоянно угрожающей нищетой, с головой уйдя в «продовольственные комбинации», она просто самоустранилась от вопросов воспитания. Андреев же, никогда не умевший самоустраняться, когда на его глазах происходило что-то несообразное, бросался в бой, правда, не всегда выходя из него победителем. Воспитывать троих младших детей оказалось делом нелегким. «Дети настолько одичали, — пишет он осенью 1918 года, — что скоро вместо гувернантки (которой мы никак не можем найти) потребуется миссионер, которого они съедят»[579].

    Савва был, как уже говорилось, замечательно красивым ребенком, смуглым, с карими глазами. Когда-то из Италии Андреев писал матери, что прохожие останавливаются на улицах и любуются красотой мальчугана, как когда-то любовались его — Ленушиной — миловидностью. Но — будучи любимцем родителей, рос этот парень невероятно избалованным и если уж был чем-то недоволен — устраивал форменную истерику: бросался на пол, вопил, разбрасывал вокруг себя игрушки. Как-то раз, еще трехлетним ребенком, когда родители взяли его в Орел, Савка уселся посреди проезжей улицы и никак не хотел переходить ее вместе со старшими. Отец же не стал настаивать и проследовал дальше, оставив «Сапотосика» сидеть в пыли. Оказавшись в одиночестве, мальчуган быстренько утер слезы и побежал за родителями. Был он всегда предельно честным, но отчаянным, готовым на безрассудные шалости. Как-то раз, гуляя по берегу залива, ребята набрели на выброшенный на берег красный металлический шар — немецкую подводную мину. Именно Савка чуть было не погубил младших брата и сестру, да и себя самого: найдя огромную палку, он уже занес ее над детонатором мины, торчащими сверху кусками проволоки… И лишь грозный крик отца: «Стой! Выпорю!» — удержал «любимчика» от рокового удара.

    Да — когда детки подросли, и Савва стремительно превращался в подростка, — у отца уже недоставало «воспитательных приемов», и он постоянно сетовал, что кроме «угла» и «порки» воздействовать ему на молодняк, в сущности, нечем. Особенно доставалось Тинчику — маленький и белобрысый, этот младший отпрыск рос, судя по всему, ужасным обормотом, причем еще и хитрющим, старающимся в любом случае «замести следы преступления». С упорством, достойным лучшего применения, Тинчик, например, всякий день охотился за немногими, оставшимися у Андреевых петухами и курами, хватал их и сбрасывал с крыши сарая, чтобы — как он признавался потом отцу — «научить петуха летать». Поскольку отец частенько ставил его в угол, в доме Тина называли «угловым жителем». И все же, несмотря на «силовые методы», применяемые Андреевым, дети конечно же обожали отца, поскольку, втянувшись в их игры, он делал их мир фантастически интересным. Но — это были невероятно шумные и варварски активные дети, постоянно ищущие новых приключений, что в обстановке, приближенной к боевой, было совсем небезопасно, и конечно же эта троица порой изрядно утомляла Андреева.

    «В нем избыток отвлечения, и не хватает чувства жизни, ее простых прелестей. Пишет наивные стихи и вкривь и вкось разъезжает по литературе. И все стоит на самолюбии — отсюда война со всеми и против всех. Есть в нем что-то непрочное от Шуры, она также жила без корней как сосенка на граните». Сын же считал в те годы, что власть отца над ним — безраздельна, и эта власть была для него «приятна и радостна»[580]. Они спорили о поэзии Блока, которым зачитывался в те годы Вадим. Временами «бунтуя», старший сын был полон любовью к Андрееву, оставаясь для него в те годы одним из немногих постоянных собеседников. Вадиму, как писал он сам, потребовалось еще много лет, личный опыт эмиграции, войн и потерь, чтобы «выйти из-под власти отца». В первые годы своих скитаний в единственном, выданном финской администрацией, документе в графе «профессия» у него было записано «сын Леонида Андреева»…

    «Рыжий Неугомон», этот вечный ординарец Леонида Андреева, днем и ночью стоящий наготове со стаканом крепко заваренного чая у дверей кабинета, — и теперь терпеливо и трепетно нес свою вахту. Любовь между матерью и сыном находилась на том же, что и всю его жизнь, высоком градусе. Еще в начале 1918 года «мамаша» уехала в Петроград навестить детей — Римму и Павла — и там заболела крупозным воспалением легких, заболела серьезно: по словам докторов, каждую минуту можно было ожидать ее смерти. Андреев, несмотря на угрозу ареста, тайно приехал в Петроград и провел несколько недель у ее постели. Когда же угроза жизни Анастасии Николаевны, по счастью, миновала, сын, вернувшись в Ваммельсуу в феврале, часто писал оставшейся у сестры и еще очень слабой, но рвущейся к «Коточке» матери, умоляя ее задержаться в Петрограде, пока не окрепнет.

    К счастью, мать успела вернуться в начале апреля, еще до закрытия русско-финской границы, чтобы уже не расставаться с «Ленушей» до самого рокового дня его смерти. «Дорогой сын мой Леонид Виликий писатель Вот уже менула 20 лет с того счасливого дня когда мы все радовались твоему таланту Но я не образованная мать Радовалась еще раньше когда ты написал и в Орле была напечатана твой рассказ»[581] изготовленную «речь». Как мы уже знаем, эта любовь матери к Ленуше была более чем взаимна, в одном из писем сын признавался матери, что она — «единственная женщина, которую я люблю неизменно», а собираясь в Англию и Америку перед самой смертью, он настойчиво хлопотал о визе для «Милого Дьявола»…

    Победа «белых» в Финляндии оборвала связь Андреева с братьями, сестрой и живущим в Москве сыном. Их последние свидания приходятся на начало 1918 года. Еще в конце 1917-го — после полного развала русской армии в Ваммельсуу приехал младший брат Андрей — уставший от войны, злой от всего, что происходило кругом. На Рождество прибыл и брат Павел, семья все еще воспринимала виллу Андреевых общим домом, над большим дубовым столом пока еще витал дух многолюдных собраний… Андрей прожил в семье около месяца, отоспался и отдохнул и — как только на Финском заливе установился санный путь — отправился обратно в Петроград, а оттуда — на восток, в белую армию. Каким-то образом удалось получить от него пару открыток, но в 1919 году вестей уже не было… С Павлом и Риммой Андреев общался зимой 1918-го в Петрограде, потом он узнал, что «ветреная Риммочка» с детьми уехала в более сытый Нижний Новгород, где вскоре родила еще одного сына, Кирилла, чьим крестником согласился быть именитый дядя. Ее муж, «милый Дрюнечка», был тогда предметом особого беспокойства семьи: революция застала Оля на юге империи, очень редко приходили весточки — то из Карса, то из Баку. Судя по письмам Андреева, с братом Павлом во время последних встреч возникли у него политические разногласия, тот как будто даже собирался записаться в Красную армию и вообще настроен был пробольшевистски. Но семья еще связана, и связана очень крепко, как это всегда бывало, на лето Андреев планирует пригласить в Ваммельсуу племянников… Он получает письма от Добровых, волнуется за здоровье Филиппа Александровича, услышав, что тот заболел тифом… Пройдет год — и он, и мать будут только гадать, что происходит с Риммой и Павлом, Добровыми, жив или уже убит Андрей…

    Эти тревоги имели реальные основания. В начале последнего андреевского лета кто-то из беженцев передал Леониду Николаевичу записку из Петрограда. «Дорогой брат, — писала Римма, — спаси моих детей и меня от голодной смерти. Сделай все, что можешь, чтобы взять нас к себе. Умираем»[582]— такие бумаги, как правило, нуждались в постоянных личных хлопотах… Забегая вперед обрадую читателя: сестра и племянники писателя не только выжили, но и соединились в конце концов с вернувшимся в Петроград Андреем Андреевичем Олем.

    «раздвинулся» к осени 1918-го, когда семья переехала в Тюрисево. Леонид Николаевич попадает вдруг в общество, как сказали бы теперь, российских «олигархов» — финансовых и промышленных «воротил», сбежавших и, кстати, сумевших вывезти из России свои капиталы. Привычного — «андреевского круга» — интеллигенции и «братьев по перу» вокруг него почти не осталось, иногда общались с живущими в Нейволе Фальковскими, в 1918 году несколько раз приезжал из Гельсингфорса Николай Рерих, но и тот — вскоре уехал в Англию. Приходилось налаживать контакты с «колонистами», вызывающими у Леонида Николаевича весьма противоречивые чувства: «легкомыслие, наивная самовлюбленность, дурное воспитание, наряды, крикливость, в то же время некоторый природный ум и доброта»[583] — такой виделась ему ближайшая соседка — Мария Вальтер, жена Николая Григорьевича Вальтера — довольно богатого пожилого юриста, бывшего когда-то главой Петроградской городской думы. В доме Вальтеров Андреевы познакомились и с Самуилом Лазаревичем Гуревичем, лесопромышленником, человеком весьма необычным, одновременно богатым и щедрым, именно он немедленно предложил писателю финансовую помощь. С этой семьей Андреевы быстро сдружились и даже провели несколько недель в их имении на Ладожском озере летом 1919 года. Сошелся Леонид Николаевич — как уже писалось — и с бывшими акционерами «Русской воли». Живущий по соседству Григорий Блох и сам тогда сочинял стихи, а потому был весьма заинтересован в общении со знаменитым писателем. Он прочел все последние тексты Леонида Николаевича и рассыпался в комплиментах, от которых писатель давно отвык; возможно, ему и Ефиму Шайкевичу мы обязаны тем, что «роман итогов» — «Дневник Сатаны» — оказался все же написанным.

    Для «тюрисевского общества» Леонид Андреев оказался настоящей находкой, общения со знаменитостью искали многие: «Живу я сплошь на людях. Мне нравится», — запишет Андреев в сентябре 1918-го. По вечерам тюрисевский «высший свет» собирался у кого-то на даче, где и начиналась бесконечная карточная игра. «Не можете себе представить, каким я сделался здесь карточным игроком, только и думаю о картах» — действительно, игра в винт стала нешуточным увлечением Андреевых, когда не было общества, он, мать и Анна Ильинична играли втроем, в семье шутили, что поглощенность карточной игрой принимает у Анастасии Николаевны размеры, «угрожающие для семьи».

    Но вращение в «высшем свете» приносило и более серьезные плоды, именно здесь, поощряемый новыми знакомыми, Андреев написал «S. O. S.», его соседи по Тюрисеву отчасти и спровоцировали его амбициозные планы занять пост министра печати и пропаганды в Северо-западном правительстве. Одним из соседей Андреевых оказался Владимир Николаевич Троцкий-Сенютович, этот довольно состоятельный промышленник был заметной фигурой в политической жизни русской эмиграции северо-запада, работал он и в Политическом совещании, имел некоторое влияние и во Всероссийском правительстве Колчака. Вадим оставил его не слишком-то доброжелательный портрет: этот «высокий расплывающийся старик» постоянно носил корсет и даже в деревне появлялся среди сосен в черном, наглухо застегнутом пальто и с тросточкой. Владимир Николаевич мог стать для Андреева во всех отношениях весьма полезной фигурой, тем более его дом находился в двух шагах от дома Андреева, но их тесному общению помешали «дела сердечные» — писатель неожиданно влюбился в жену «олигарха» — Веру Петровну. По первому впечатлению «молоденькая жена какого-то крупного банкира» Верочка напомнила писателю его Екатерину Ивановну: «цветы и костюмы, трое кукольных детишек при англичанке, молодость, одиночество и пустота существования при тяжелом и вечно занятом муже». Узнав ее лучше, Андреев находит в «молоденькой жене банкира» черты тургеневской героини.

    «ко мне она протянула тысячу тонких щупальцев». Еще до переезда в Тюрисево он начинает посещать «богатую» дачу Троцкой-Сенютович, где ведет с хозяйкой «странно интимные разговоры вокруг души и любви»[584]. Знавший о «романе» отца Вадим и сам, как мне думается, был влюблен в Веру Петровну: посещая ее дачу, Андреев частенько брал с собой старшего сына, и «понемногу между нами троими создалось совершенно особенное, молчаливое соглашение»[585], — вспоминал Вадим.

    Сын оставил миру весьма поэтичный портрет «последней любви» стареющего волокиты, эта женщина «была полна петербургского очарования, которое рождается с белыми ночами», Вадиму она представлялась, вероятно, женским существом, вышедшим из блоковской строки: «платье на ней не сидело как на других — оно ложилось струящимися длинными складками, и от этого вся ее фигура казалась легкой и бесплотной». Молодому человеку казалось, что она «не шла, а взлетала» и еще несколько шагов — «и она, отделившись от земли, поплывет по воздуху»[586]«Чем-то она входит в мою душу», — пишет Андреев через несколько месяцев после знакомства. Заметим, что всегда влюбляющийся молниеносно Леонид Николаевич на этот раз не торопится, разгадка — опять-таки в его дневнике: «Похоже на то, что она любит меня». Уже основательно изучив сердце нашего героя, мы понимаем, что тихая взаимная любовь никогда не привлекала нашего героя, ему необходим был «пожар сердца», а сильную страсть рождало в нем лишь осознание невозможности быть любимым. Так, дав писателю понять, что его чувство может стать взаимным, Верочка упустила свой шанс быть любимой. «Я не люблю ее, — признается Андреев сам себе, — но моя жалость и нежность к ней доплескиваются почти до любви»[587]— мужа Веры, который, кажется, очень любит свою жену. И когда Вера Петровна все же последовала за мужем в Стокгольм, Андреев, вероятно, испытал некоторое облегчение…

    Интересно, что это едва зародившееся и тут же угасшее романтическое чувство отнюдь не ссорило мужа с женой, не неся угроз их «устоявшемуся браку». Но вот — новая, короткая и горькая влюбленность Андреева в Евгению Платоновну Эдуардову-Давыдову, бывшую балерину Мариинского театра и будущего довольно известного балетного педагога, вызвала целую бурю в семействе Андреевых. В ноябре 1918-го Андреев впадает в обычную для себя любовную горячку: живущая в Райволе балерина каждый день приезжает в Тюрисево, где ведет театральную студию, он же, судя по дневнику, тоже начинает посещать студию, видятся они и на многочисленных вечерах у общих знакомых. К концу третьей недели знакомства Леонид Николаевич признается: «в меня вступили молодость и любовь». «В ней есть от искусства, от танцев, от сцены и кулис с их красивым и горячим туманом, от той жизни, что дают огромные деньги и успех — она богата и поклоняема», — пишет он о Евгении в «дни надежды». Как ни странно, эта женщина не так уж и молода, ей — тридцать шесть, за плечами — одно замужество, и ее бывший муж — композитор и банкир — все еще при ней, ну а кроме того — присутствуют и поклонники: от юношей — до «богатых старичков». Андреев, который уже давно тайно ждет «новую любовь», считая ее избавлением от смерти, испытывает «непрерывное и тяжелое волнение, темное и непонятное»[588].

    Коварная Евгения откровенно «влюбляет в себя» известного беллетриста и сознательно доводит ситуацию до объяснения: «Я прощаюсь внизу, у лестницы, но она говорит: пойдемте ко мне, я отдам книгу. И весь шум остается внизу, а я вверху, в комнатах, которых я не знаю, в ее комнате. И здесь я говорил ей ты и что-то очень нежное, о любви говорил, поцеловал ее волосы, поцеловал глаза. Она слегка отклонялась, принимая, а потом, как говорят в романах, губы наши сблизились»[589]«приняла меры»: она не только устроила мужу сцену, но и рассказала, что Евгения Платоновна уже давно влюблена в некоего состоятельного англичанина, за которого и собирается выйти замуж. Не прошло и двух дней — и сама Евгения дала понять влюбленному беллетристу, что не выделяет его из толпы поклонников… «И чувствами моими была точка, стыд и прежняя тупая скука жизни»[590].

    Интересно, что, описав в дневнике свою «любовную горячку», Андреев спустя несколько дней «выливает» на страницы многословные рассуждения об отношениях с собственной женой — Анной Ильиничной. Они напоминают отчасти юбилейный тост: «она — мой лучший и единственный друг, с которым мне всегда интересно и важно говорить о жизни ли, о моих ли произведениях и планах». Судя по всему, ему надо было срочно налаживать семейные отношения, и Андреев старательно заглаживал свою вину перед супругой, которая наверняка прочтет и эту запись от 8 декабря 1918 года. Думаю, самолюбие Анны Ильиничны было удовлетворено, ведь в «послании» мужа говорится о том, что «одна только мысль об измене Анны или ее нелюбви мгновенно может вытолкнуть из меня все остальные чувства, привести меня в состояние безумия»[591].

    — единственная постоянная величина в жизни Андреева: его «тыл», его круг, источник постоянной заботы о его быте и о его здоровье. А если верить дневнику и письмам, здоровье это в течение двух лет было чудовищным, парадокс — но как только к нему пришли серьезные болезни, исчезла возможность лечиться по-настоящему. Ужас от надвигающихся головных болей померк перед страхом за больное сердце. Сердечные боли и «перебои», уже мучительные в 1918 году, в конце концов и свели Андреева в могилу. Одышка одолевала его давно: летом 1917 года он уже не мог одолеть крутой подъем по лесенке — от пристани на Черной речке до собственной виллы. Первый сердечный припадок случился холодной осенней ночью 1918 года — в Тюрисеве, и после него Леонид Николаевич несколько дней не вставал с постели. Думаю, это и был первый инфаркт; Вадим вспоминал, что отец так и не поправился по-настоящему: «в течение целого года, до самой своей смерти он оставался полубольным, уставая от одного присутствия маленьких детей, от совсем небольших прогулок или от внезапной перемены погоды»[592]. Андреев сильно похудел, заострились черты лица, вокруг глаз появились морщины. Он снова отрастил волосы. Одна из последних фотографий представляет «подлинный лик индусского мудреца, хранящего тайны» — таким увидел Андреева Рерих за год до смерти писателя.

    … Семья, уже не найдя сил жить в огромном «замке герцога» даже летом, снимает небольшую удобную дачу на берегу залива в том же Тюрисеве. Этот каменистый берег очень нравится Андрееву. Оптимизм рождается и от политической ситуации — готовится грандиозное наступление Северо-западной армии на Петроград, со своего финского берега Андреев может наблюдать пока что «бои местного значения»: вот загорелся форт Красная Горка, гарнизон которого, по слухам, перешел на сторону белых, вот — отбиваясь от белых, горит Кронштадт… На всем побережье царит «военное настроение», Юденич ведет с Маннергеймом переговоры о возможности наступления на Петроград через Финляндию, о формировании здесь военных частей. Большевики не остаются в долгу, нанося упреждающие удары: в ночь с 6 на 7 сентября над домом Андреевых появляются два аэроплана с красными звездами на крыльях.

    Проснувшись на рассвете, Андреев слышит явственное жужжание, выйдя на балкон, понимает, что где-то рядом, почти над головой шумят пропеллеры. «И вдруг справа огромный тупой и короткий удар-разрыв. И через полминуты — второй, такой же огромный, тупой и короткий»[593]. Где-то рядом слышна стрельба, перепуганные, полураздетые — из своих комнат выскакивают домашние, а Леонид Николаевич уже стоит на балконе и долго смотрит в бинокль на удаляющиеся бомбардировщики… Не знаю, читал ли он пьесу Бернарда Шоу «Дом, где разбиваются сердца»… но картина эта откровенно напомнила мне ее финал.

    «В воскресенье утром 7 сентября в 4.10 мин два большевистских самолета сбросили бомбы на вокзал в с. Ино и на железнодорожный мост в с. Ваммельсуу, не попадая однако в цель. Персонал вокзала разогнал летчиков метким ружейным огнем»[594].

    — о розовевших над морем облачках и гуле приближающихся бомбардировщиков — окажется последней. В тот же день семья спешно перебралась подальше от моря — в деревню Нейвола (ныне — Горьковская), разместившись на просторной даче давнего друга Андреевых — писателя, критика и когда-то директора Нового театра — Федора Николаевича Фальковского. Его дом стоял на холме над огромным озером Ваммельярви — теперь это Гладышевское озеро. Предполагалось, что Вадим этой зимой отправится в Гельсингфорс, где и закончит русскую гимназию, свояченица Наташа с младшими — Верой и Тином — проведут зиму у Фальковских, ну а Андреев — с «мамашей, Анной и Савкой» — в конце сентября отправится в заграничное турне. Дом Федора Николаевича с огромным садом, где в тени деревьев располагались бесконечные сараи, стоял среди леса, в глуши, от станции Нейвола туда нужно было ехать на телеге.

    «Мне стоило немалого труда найти подходящий дом на окраине столицы. Люди там… (неопределенно показывает рукой)… а в эту и в эту сторону пустыня и ночь», — хвастался как-то герой «Реквиема» — одной из последних, так и неизданных при жизни пьес Леонида Андреева. Действительно — место действия для последней картины жизни драматурга было выбрано идеально. Погода же 12 сентября стояла неважная — ветреная, холодная, хотя и сухая.

    том, что никак не может засесть за лекции для «почтенных янки», Андреев поручил ей перепечатать несколько отрывков из своего дневника, надеясь, что эти старые рассуждения о сущности революции помогут начать работать. «Он ходил по кабинету в чесучовой своей куртке, такой взволнованный и милый, говорил после мучительного обдумывания и вывода, что у него нет сил на работу»[595]. Решил прилечь, спросив предварительно стакан чаю… Анна Ильинична успела заложить чистый лист в пишущую машинку и напечатать несколько строк, когда из спальни ее позвал муж: Аня! Она вбежала в комнату, Андреев стоял у кровати. Сказал, показывая на сердце: тут что-то схватило! «Упал, и через два с половиной часа его не стало»[596].

    …Отец обедал один, сидел перед огромным столом в бархатной темно-зеленой куртке, шея была замотана коричневым шарфом. Когда сын зачем-то вошел в столовую, Андреев доедал грибной суп. После обеда — а было около трех часов — он решил прилечь и Вадим увел детей в лес, чтобы те не будили отца своими криками. Вернулись через час. Удивившись, что окно в спальне открыто настежь, Вадим зашел в дом. Первое, что услышал — причитания и плач. Первое, что увидел — ходившую по коридору Анастасию Николаевну с бронзовым подсвечником в руках. «Коточке очень плохо», — объявила старшему внуку бабушка и завыла. Дверь в отцовскую комнату была закрыта изнутри. Выйдя из дому, Вадим заглянул в окно спальни: укрытый одеялом отец лежал на ковре. Дышал тяжело, «с глухим протяжным хрипом». Его ладонь ритмично сжималась и разжималась. Лицо было искажено судорогой. Перед ним на коленях стояла Анна Ильинична. Не оборачиваясь к Вадиму, она велела ехать за доктором. Несколько часов на отцовском велосипеде он кружил по окрестностям. Уже стемнело, когда «на узкой, обитой клеенкой линейке»[597] Вадим привез в Нейволу найденного по чистой случайности военврача. Но отец уже умер.

    …Вера, Тин и Савка в тот день — как всегда — играли за сараями в прятки, к дому их заставил бежать непривычно громкий крик тети Наташи… Вера влетела в столовую. По комнате, ломая руки, с безумным видом быстро ходила бабушка. Она кричала: «Кормилец ты наш, на кого ты нас оставляешь!» На дальней веранде на диване плакали, обнявшись, Савва и тетя Женя Фальковская. Мамы не было нигде. Ни один человек не обращал на Веру ни малейшего внимания. Она ясно понимала, что отец ее теперь умирает, и чувствовала стыд оттого, что не смогла выжать из себя пока ни единой слезинки. Вдруг старший брат Савва оттолкнул тетю Женю, вскочил и закричал, сжав кулаки: «Вся Россия будет о нем плакать!»[598]

    Все это, разумеется, очень грустно, однако того, что интересует меня более всего на свете, невозможно обнаружить ни в одном из этих рассказов. Смерть — эта любимейшая героиня Леонида Андреева, смерть пришла в его дом, шумно хлопая окнами и дверьми. Среди бела дня смерть вошла в его комнату как в свое собственное жилище. Она отыскала его в доме, стоящем посреди леса вдалеке от дорог, она позволила ему умирать среди причитаний и плача, она даже немного помедлила, дав пару часов, чтобы он выслушал этот плач, а может быть, просто ждала, чтобы он осознал, что она пришла? Что ж… столько раз впускал он ее на страницы своих сочинений, что — думается — они уже давно привыкли друг к другу. И он с радостью и облегчением впустил ее в свое уже изрядно разбитое сердце. Но, возможно, я ошибаюсь и, повинуясь инстинкту жизни, Леонид Николаевич судорожно вдыхал холодный лесной воздух и молился, чтобы поскорее приехал врач?

    Всего три года назад была написана им эта странная пьеса — «Реквием», где неизвестный в маске заказывал директору театра спектакль-реквием, где призраки должны были играть на сцене, а размалеванные деревянные муляжи зрителей — внимать им из зрительного зала. Директор же — единственный герой, о котором можно было сказать, что он-то — из плоти и крови, — и тот в конце концов сомневался, а жив ли он: «Вот я заплачу сейчас, закричу громко, пожалуй, стану рыдать — и никто меня не услышит. Я здесь один. И крик мой будет как у спящего: не услышит его даже подушка, и если к самому рту наклониться ухом, то и тогда не услышишь: в себе самом кричит спящий» — за судорожными сборами «в Америку», за бессмысленной карточной игрой, за ставшими обыденностью обстрелами и бомбардировками, за невозможностью разговаривать с теми, с кем привык — уже многие месяцы и дни жил в Леониде Андрееве этот когда-то пророчески написанный крик , кто вынужден жить среди материи: «Может быть, и мертвецы стонут в своих могилах, а на кладбище тихо. Кто знает? Может быть, и я давно уже умер, а все это только грезы моего мертвого мозга… или той пустоты, которую он населял. И проходит с фонарем сторож по кладбищу и думает: как тихо в моем поместье, присоединю-ка и я мой сон к их вечному сну». Возможно, именно этот монолог вспомнил теперь умирающий Андреев?

    что неслышно вошла в камеру Янсона и искала его в темноте, шаря руками, — вот теперь она подошла вплотную и взяла за руку Леонида Андреева. Домашние говорили, будто бы умер он с улыбкой, а лицо его — помолодев лет на двадцать, сделалось необычайно красивым. Значит, он был рад этой встрече? И не особенно грустил об оставленном на земле? А может быть, напротив, немедленно проклял смерть и пожалел, что при жизни бессмысленно потратил на эту дуру лучшие годы жизни? Возможно, он спорил с нею и даже кричал — «в себе самом»? Доподлинно известно лишь то, что ушли они вместе: официальное свидетельство о смерти было выписано в тот же вечер доктором, тем самым, которого привез на дачу Вадим: «Сим удостоверяю, что Леонид Николаевич Андреев скончался от паралича сердца 12-го сентября 1919 года в шесть часов вечера в Неволя, дача Фальковского близ станции Мустиамяки»…

    Писателю, что «присоединил свой сон к вечному сну», было 48 лет.

    533. Там же. С. 26.

    534. Там же. С. 30.

    535. Там же.

    537. Там же. С. 31.

    538. Русская воля. 1916. 15 февраля. С. 3.

    539. S. O. S. С. 75.

    «Жизнь…». С. 421.

    542. S. O. S. С. 34.

    543. S. O. S. С. 34.

    545. Леонид Андреев: Далекие. Близкие. Цит. изд. С. 248.

    547. Леонид Андреев: Далекие. Близкие. Цит. изд. С. 247.

    549. S. O. S. С. 31.

    550. S. O. S. С. 195.

    553. Там же. С. 35–36.

    554. Там же. С. 36.

    555. Там же. С. 366.

    557. Там же. С. 42–43.

    558. Там же. С. 364–365.

    559. Там же. С. 142.

    562. См.: S. O. S. С. 337–348.

    563. Там же. С. 171.

    565. S. O. S. С. 215.

    567. Там же. С. 316.

    –306.

    569. S. O. S. С. 325.

    570. Нурмин.

    –143.

    572. Впрочем, в «угар НЭПа» часть романа была-таки пиратски опубликована в альманахе «Костры». (М., 1922. Кн. 1.)

    573. Дом. С. 79.

    574. Детство. С. 222–223.

    576. S. O. S. С. 148.

    577. Там же. С. 145.

    578. Там же. С. 85.

    581. S. O. S. С. 251.

    582. Там же. С. 383.

    584. Там же. С. 108.

    586. Там же. С. 247.

    588. Там же. С. 161, 162.

    589. Там же. С. 166.

    592. Детство. С. 241.

    593. S. O. S. С. 191.

    594. Цит. по: S. O. S. С. 1468.

    596. Леонид Андреев: Далекие. Близкие. Цит. изд. С. 101.

    597. Детство. С. 264.

    598. Дом. С. 105.