• Приглашаем посетить наш сайт
    Мода (modnaya.ru)
  • Иванов-Разумник: О смысле жизни (Ф. Сологуб, Л. Андреев, Л. Шестов, старая орфография).
    Леонид Андреев

    О смысле жизни
    Федор Сологуб
    Леонид Андреев
    Лев Шестов
    Имманентный субьективизм

    Леонидъ Андреевъ

    І.

    Въ драмѣ Л. Андреева "Къ звѣздамъ" есть одно мѣсто, которое слѣдовало бы взять эпиграфомъ ко всему творчеству этого автора. Вотъ это мѣсто: "человѣкъ думаетъ только о своей жизни и о своей смерти ? и отъ этого ему такъ страшно жить и такъ скучно, какъ блохѣ, заблудившейся въ склепѣ... Чтобы заполнить страшную пустоту, онъ много выдумываетъ, красиво и сильно; но и въ вымыслахъ онъ говоритъ только о своей смерти, только о своей жизни, и страхъ его растетъ. И становится онъ похожъ на содержателя музея изъ восковыхъ фигуръ. Днемъ онъ болтаетъ съ посѣтителями и беретъ съ нихъ деньги, а ночью ? одинокій онъ бродитъ съ ужасомъ среди смертей, неживого, бездушнаго"... Этотъ содержатель музея восковыхъ фигуръ ? самъ Л. Андреевъ. Всѣ главные его герои ? это намѣренно сдѣланныя изъ воска фигуры, ибо въ каждомъ изъ нихъ есть та доля нарочитаго символизма, которая дѣлаетъ ихъ не столько живыми типами, сколько символами. И иногда Л. Андреевъ дѣйствительно "болтаетъ съ посѣтителями", скрывая гнетущіе вопросы подъ разными масками; но чаще ? а за послѣдніе годы творчества постоянно ? "одинокій онъ бродитъ съ ужасомъ среди смертей, неживого, бездушнаго", и "чтобы заполнить страшную пустоту, онъ много выдумываетъ, красиво и сильно, но и въ вымыслахъ онъ говоритъ только о своей смерти, только о своей жизни, и страхъ его растетъ"... Да, это дѣйствительно такъ; этими словами Л. Андреевъ самъ вскрываетъ лейтъ-мотивъ своего творчества.

    ѣчалось критикой, Смерть . Л. Андреевъ ? писатель однодумъ : такъ смотритъ на него критика, такъ смотритъ на него читающая публика, и это въ значительной мѣрѣ справедливо. Конечно, отсюда вовсе еще не слѣдуетъ, что Л. Андреевъ писатель однотонный, однообразный, упорно зудящій все одну и ту же ноту; наоборотъ, онъ хочетъ, онъ старается ? и это въ значительной степени ему удается ? быть разнообразнымъ, красочнымъ, неожиданнымъ, новымъ; отъ избытка старанія онъ иногда впадаетъ даже въ противоположную крайность, становится слишкомъ цвѣтистымъ, вымученно новымъ; онъ постоянно ищетъ все новыхъ и новыхъ эффектовъ, нетронутыхъ и неразработанныхъ гармоническихъ рисунковъ. Но при всемъ этомъ онъ безсиленъ измѣнить канву своего рисунка; при всемъ старательномъ разнообразіи своихъ мелодій онъ фатально проводитъ ихъ на фонѣ одного и того же "органнаго пункта", выражаясь музыкальнымъ терминомъ. У Мусоргскаго есть одна небольшая пьеска "Il vecchio castello": на протяженіи сотни тактовъ этой музыкальной картинки Мусоргскій даетъ рядъ гармоническихъ рисунковъ на одномъ и томъ же гнетущемъ фонѣ органнаго пункта ? безпрерывнаго продолженія все одной и той же основной ноты, сопровождающей мелодію и проходящей черезъ всю пьесу. Таково же и творчество Л. Андреева, причемъ "органнымъ пунктомъ" его творчества является Смерть . И иногда этотъ "органный пунктъ" заглушаетъ собою всѣ остальные мотивы творчества Л. Андреева, подобно тому, какъ въ "Царѣ Голодѣ" въ ночь великаго бунта звукъ хриплаго рога Смерти "на нѣкоторое время становится почти непрерывнымъ. Вотъ онъ заглушаетъ колоколъ, вотъ заглушаетъ и заставляетъ молчать музыку, вотъ онъ наполняетъ залъ, хриплый, торжествующій, бѣшеный"... Такъ бываетъ иногда и въ произведеніяхъ Л. Андреева; всюду и всегда онъ ? писатель однодумъ, и Смерть является единой думой, заполнившей все его творчество, все его міровоззрѣніе. Самъ о себѣ говоритъ Л. Андреевъ, характеризуя состояніе духа одного изъ своихъ героевъ, для котораго "всѣ слова значили одно: смерть. И всѣ мысли, какія были у Павла, значили одно: смерть. Изъ сада шелъ густой и сильный запахъ травы, деревьевъ и распустившагося жасмина, и запахъ этотъ значилъ все то же: смерть"... (III, 149 ? 159. Ср. со слѣдующимъ мѣстомъ изъ "Разсказа о семи повѣшенныхъ": "Было страшно произнести слово, какъ будто каждое слово въ языкѣ потеряло свое значеніе и значило только одно: смерть"...). Мыслью о смерти пронизанъ для Л. Андреева весь міръ, все бытіе; sub specie mortis смотритъ онъ на все окружающее.

    ѣсно связана у Л. Андреева съ той проблемой, разсмотрѣнію которой посвящена настоящая книга ? съ проблемой о смыслѣ человѣческой жизни. Это та общая ось вращенія, которая проходитъ черезъ творчество и Ѳ. Сологуба, и Л. Андреева, и Л. Шестова; но отношеніе къ вопросу о смыслѣ жизни у каждаго изъ нихъ совершенно своеобразно, каждый изъ нихъ подходитъ съ иной стороны къ этой проблемѣ. Мы видѣли, что Ѳ. Сологубъ въ ужасѣ останавливается передъ дебелой и румяной, но безобразной бабищей Жизнью , передъ ея безпросвѣтнымъ мѣщанствомъ, ея неизбѣжной передоновщиной; "если вся жизнь есть мѣщанство, то въ чемъ же ея смыслъ?" ? такъ спрашиваетъ Ѳ. Сологубъ ? и не находитъ окончательнаго отвѣта. Отсюда его надежды на избавительницу смерть, которая одна можетъ побѣдить всю безсмысленность передоновщины и все міровое зло:

    ѣ, и въ сіяніи дня

    ѣстѣ съ жизнью людей исчезаетъ какъ дымъ.

    Ѳ. Сологубъ: если жизнь безсмысленна, то смерть спасаетъ и избавляетъ отъ безсмысленной жизни. Л. Андреевъ не стоитъ на такой точкѣ зрѣнія; для него смерть, прерывающая нить жизни, является наиболѣе безсмысленнымъ изъ всего въ мірѣ. На вопросъ Ѳ. Сологуба: "если жизнь ? мѣщанство, то въ чемъ ея смыслъ?" ? Л. Андреевъ отвѣчаетъ другимъ вопросомъ: "если есть смерть, то каковъ же смыслъ жизни?" Насколько безсмысленна для Ѳ. Сологуба вся жизнь, настолько же безсмысленна для Л. Андреева смерть; и если для Ѳ. Сологуба жизнь есть дебелая, румяная, но безобразная бабища, то для Л. Андреева "жизнь такъ прекрасна, что хотѣлось умереть ? чтобы жить вѣчно" (III, 150), a смерть есть "мракъ пустоты и ужасъ Безконечнаго"... "Ужасъ Безконечнаго" ? это очень характерно; Л. Андреевъ хочетъ отъискать смыслъ нашей земной, конечной жизни и не ищетъ рѣ-ше-нія въ области нуменальнаго или за предѣлами трехъ измѣреній.

    ѣпостью факта смерти; но это не мѣшаетъ ему и въ самой жизни видѣть много передоновщины, мѣщанства, безсмысленности и зла. Въ то время какъ для Ѳ. Сологуба вся жизнь, весь міръ въ своей сущности ? сплошная передоновщина, для Л. Андреева прекрасная жизнь только запачкана этимъ мѣщанствомъ; для него это мѣщанство ? только болѣзнь, только состояніе, а не свойство человѣка. И эту тусклую передоновщину жизни онъ безпощадно осуждаетъ, примыкая нѣкоторыми мотивами своего творчества къ Чехову, нѣкоторыми ? къ Горькому. Но въ этой области Л. Андреевъ бываетъ только мимоходомъ, большею частью въ своихъ мелкихъ разсказахъ начала девятисотыхъ годовъ. Одинъ изъ лучшихъ его разсказовъ этого рода ? "Нѣтъ прощенія"; въ немъ проходитъ передъ нами одинъ день жизни типичнаго представителя тусклаго мѣщанства. Жизнь этого учителя гимназіи, Митрофана Васильевича Крылова, ? дешевая жизнь, какъ коночный билетъ съ надорваннымъ угломъ. Отъ дома до гимназіи и обратно: всѣ дни можно сосчитать по билетамъ, а сама жизнь похожа на клубокъ, изъ котораго грязные пальцы вытягиваютъ бумажную ленту и отрываютъ по билету ? по дню"... И эта учительская шкура была самому ему такъ скучна и противна, что онъ съ удовольствіемъ вошелъ въ роль шпіона, шутки ради пугая этимъ какую-то молоденькую курсистку. Но когда шутка эта зашла слишкомъ далеко, когда онъ испугался, что его дѣйствительно могутъ навсегда счесть за шпіона и когда онъ сталъ мучительно искать во всей своей жизни какой-нибудь яркій фактъ, какое-нибудь твердое убѣжденіе, неоспоримо доказывающее, что онъ не шпіонъ ? то онъ не могъ найти такого факта, такого убѣжденія. "Пусть кто-нибудь, та же дѣвушка обвинитъ его въ шпіонствѣ ? найдется въ его жизни что-нибудь опредѣленное, яркое, убѣдительное, чтб могъ бы онъ противопоставить этому гнусному обвиненію?"... ""Мои убѣжденія, ? бормочетъ онъ, ? мои убѣжденія. Всѣ знаютъ. Мои убѣжденія. Вотъ, напримѣръ..." ? Онъ ищетъ. Онъ ловитъ въ памяти обрывки разговоровъ, ищетъ чего-нибудь яркаго, сильнаго, доказательнаго ? и не находитъ ничего. Попадаются нелѣпыя фразы: "я убѣжденъ, Ивановъ, что вы списали задачу у Сироткина". Но развѣ это убѣжденія? Пробѣгаютъ отрывки газетныхъ статей, чьи-то рѣчи, какъ будто и убѣдительныя, ? но гдѣ то, что говорилъ онъ самъ, что думалъ онъ самъ? Нѣту. Говорилъ, какъ всѣ, думалъ, какъ всѣ; и найти его собственныя слова, его собственныя мысли такъ же невозможно, какъ въ кучѣ зеренъ найти такое же ничѣмъ неотмѣченное зерно"... "Митрофанъ Васильевичъ вскакиваетъ и идетъ. ? "Вздоръ, вздоръ! Нервы просто развинтились. Да и что такое убѣжденія? Одно слово. Вычиталъ слово, вотъ тебѣ и убѣжденіе. Катодъ, логариѳмъ! Поступки, вотъ главное! Хорошъ шпіонъ, который..." ? Но и поступковъ нѣту. Есть дѣйствія ? служебныя, семейныя и безразличныя, а поступковъ нѣту. Кто-то неутомимо и настойчиво требуетъ: скажите, что вы сдѣлали? И онъ ищетъ съ отчаяніемъ, съ тоской. Какъ по клавишамъ пробѣгаетъ по всѣмъ прожитымъ годамъ, и каждый годъ издаетъ одинъ и тотъ же пустой и деревянный звукъ"... Опускаю многія прелестныя черточки этого выдержаннаго разсказа, не желая удлинять цитатами изложеніе; но и изъ этого немногаго ясно, какая и въ чемъ разница между двумя учителями гимназій ? Передоновымъ и Крыловымъ, то-есть, иными словами ? какая и въ чемъ разница воззрѣній на мѣщанство Ѳ. Сологуба и Л. Андреева. Для Л. Андреева Крыловъ ? представитель громадной массы, большинства, этическаго мѣщанства, но далеко не всякій человѣкъ, далеко не представитель жизни вообще; рядомъ съ нимъ въ разсказѣ идетъ рѣчь о людяхъ другого типа, о другой жизни ? полной, интересной и разнообразной, проникнутой стройной гармоніей борьбы и быстрой мужественной радостью (III, 251). Но и независимо отъ этого ясно, что кромѣ гг. Крыловыхъ есть люди, обладающіе не дѣйствіями, а поступками, убѣжденіями, а не чужими мнѣніями; есть люди ? и такихъ не мало ? которые имѣютъ въ своей жизни то опредѣленное, яркое и убѣдительное, чего нѣтъ и не можетъ быть у Крылова и у всѣхъ иже съ нимъ. Ѳ. Сологубъ не призналъ бы такой отводъ закономѣрнымъ, такъ какъ для него всякая жизнь, жизнь сама по себѣ ? сплошная передоновщина; Передоновъ ? это всѣ мы безъ изъятія, безъ исключенія, Передоновъ ? это сама дебелая и румяная, но безобразная бабища жизнь. То, что для Л. Андреева является только состояніемъ большинства, для Ѳ. Сологуба оказывается неотъемлемымъ свойствомъ человѣчества; то, что для Ѳ. Сологуба является нормой, для Л. Андреева оказывается случаемъ. Это мѣщанство жизни Л. Андреевъ клеймитъ мимоходомъ въ "Бенъ-Товитѣ", добродушно (но и трагично) смѣется надъ нимъ въ "Оригинальномъ человѣкѣ", но иногда (и въ этихъ же разсказахъ) задыхается подъ его тяжестью и испытываетъ тогда настоящій страхъ жизни. Случается это съ нимъ тогда, когда онъ подходитъ къ вопросу о причинѣ и смыслѣ зла, царящаго въ мірѣ.

    ѣлыми днями лежалъ въ своей каморкѣ и "думалъ о несправедливости и ужасѣ человѣческой жизни"; объ ужасѣ этой жизни говоритъ и Маруся ("Къ звѣздамъ"): "...Какъ можно жить среди тѣхъ, кто избиваетъ своихъ пророковъ? Куда мнѣ уйти ? я не могу больше. Я не могу смотрѣть на лицо человѣка ? мнѣ страшно! Лицо человѣка ? это такъ ужасно: лицо человѣка"... Но зачѣмъ брать такой случай ? избіеніе пророковъ? Уж-асъ жизни, который долженъ быть побѣжденъ (ибо иначе и жить нельзя), коренится въ повседневныхъ мелочахъ, а не только въ рѣзкихъ и крупныхъ отдѣльныхъ явленіяхъ; даже болѣе того, ужасъ этотъ сильнѣе и невыносимѣе при взглядѣ именно на обыденную, повседневную жизнь. Вотъ почему, между прочимъ, ? независимо отъ другихъ причинъ ? такое сильное впечатлѣніе производитъ "Жизнь Василія Ѳивейскаго" и такое слабое ? "Красный Смѣхъ". На первомъ изъ этихъ разсказовъ мы сейчасъ остановимся подробно; а о второмъ скажемъ только нѣсколько словъ, такъ какъ это одно изъ самыхъ слабыхъ произведеній Л. Андреева. Не говоря уже о томъ, что построеніе этого разсказа совершенно невозможное, противорѣчивое {Достаточно указать на слѣдующія несообразности. "...На порогѣ стоялъ братъ, блѣдный, совсѣмъ бѣлый, съ трясущейся челюстью и визгливо кричалъ: "я тутъ съ вами съ ума сойду! съ ума сойду!" (II, 265). Это совершенно противорѣчитъ другому мѣсту (II, 274), изъ котораго выясняется, что все это писалъ тотъ же самый "братъ". Затѣмъ, совершенно непонятно, кто же писалъ послѣднія страницы разсказа, и т. п.}, но и самая идея его не производитъ того дѣйствія, на которое разсчитывалъ авторъ. Брать частныя явленія и на нихъ вскрывать весь ужасъ жизни ? это сильно; вскрывать ужасъ жизни на явленіяхъ массовыхъ ? это весьма и весьма слабый пріемъ художественнаго творчества. Война вещь ужасная; "тридцать тысячъ убитыхъ", о которыхъ говорится въ "Красномъ Смѣхѣ" ? это страшно подумать; но не кажется ли вамъ, что смерть ребенка, затравленнаго псами или убитаго обвалившимся домовымъ карнизомъ ? еще страшнѣе, еще безсмысленнѣе? Есть извѣстный предѣлъ нервной раздражимости не только въ физіологіи, но и въ психологіи; сотни тысячъ блѣдно-розовыхъ труповъ, которые выбрасываетъ земля въ заключительной сценѣ "Краснаго Смѣха" ? ложный художественный пріемъ, ocтавляющій читателя совершенно равнодушнымъ. "Онъ пугаетъ, а мнѣ не страшно" ? эти добродушно-ядовитыя слова Л. Толстого о Л. Андреевѣ какъ нельзя лучше характеризуютъ подобныя мѣста произведеній Л. Андреева. Во сколько разъ сильнѣе дѣйствуетъ на читателя та страница изъ "Братьевъ Карамазовыхъ", гдѣ Иванъ описываетъ страданія измученнаго ребенка, который билъ себя кулаченками въ грудь, молясь Богу и рыдая неотомщенными слезками... И во сколько разъ сильнѣе "Краснаго Смѣха" дѣйствуетъ на насъ "Жизнь Василія Ѳивейскаго", гдѣ ужасъ жизни и безсмысленность зла вскрываются на отдѣльной человѣческой личности, а не на сотняхъ тысячъ труповъ.

    ѣетъ "оправданія": вотъ основная тема и "Краснаго Смѣха", и "Жизни Василія Ѳивейскаго", и "Жизни Человѣка", и еще многихъ произведеній Л. Андреева; "ничего понять невозможно" ? вотъ мотивъ, который своеобразно развивается въ каждомъ изъ этихъ произведеній. Вотъ одна сцена изъ "Краснаго Смѣха": докторъ показываетъ раненому на его ампутированныя ноги.

    ѣ ногами. Бѣлый балахонъ завернулся внизъ, лицо налилось кровью, и, упорно смотря на меня страннымъ перевернутымъ взглядомъ, онъ съ трудомъ бросалъ отрывистыя слова:

    ѣтъ смысла въ жизни. Но пусть этотъ докторъ сумасшедшій, пусть здѣсь передъ нами результаты войны, этого "безумія и ужаса", пусть это исключительный по своей рѣзкости примѣръ. Пусть, далѣе, по этой же самой причинѣ мы отведемъ и другого нежелательнаго свидѣтеля ? Марусю ("Къ звѣздамъ"), въ отчаяніи восклицающую: "что же это! Проклятая жизнь! Гдѣ же Богъ этой жизни, куда онъ смотритъ? Проклятая жизнь. Изойти слезами, умереть, уйти! Зачѣмъ жить, когда лучшіе погибаютъ... Ты понимаешь это, отецъ? Нѣтъ оправданія жизни ? нѣтъ ей оправданія". Пусть и здѣсь передъ нами исключительный по рѣзкости случай ? не война, но революція; пусть все это будетъ такъ. Но вотъ передъ нами обыденнѣйшая жизнь Василія Ѳивейскаго ? и нелѣпость жизни еще болѣе усиливается, безсмысленность ея становится еще болѣе вопіющей: "...воистину суета всяческая, житіе же сѣнь и соніе: ибо всуе мятется всякъ земнородный" (II, 184). Безсмысленна сама эта обыденная жизнь, нелѣпъ весь круговоротъ ея. "Страшно мнѣ всего, ? говоритъ попадья Василію Ѳивейскому, ? всего страшно. Дѣлается что-то, а я ничего не понимаю, какъ это. Вотъ весна идетъ, а за нею будетъ лѣто. Потомъ опять осень, зима. И опять будемъ мы сидѣть вотъ такъ, какъ сейчасъ ? ты въ томъ углу, а я въ этомъ"... Люди, для которыхъ все въ жизни понятно, для которыхъ весь міръ ? какъ на ладони, снисходительно улыбнутся и посовѣтуютъ попадьѣ познакомиться съ первоначалами космографіи, гдѣ вполнѣ ясно изложено, отчего за весною бываетъ лѣто, а за лѣтомъ осень и зима... Но не для этихъ слишкомъ понимающихъ людей написаны разсказы Л. Андреева...

    ѣ же Богь этой жизни, куда онъ смотритъ?" ? эти знакомыя намъ слова Маруси лежатъ въ основѣ "Жизни Василія Ѳивейскаго". Многіе смотрѣли на этотъ разсказъ только какъ на великолѣпный психологическій этюдъ, только какъ на тонкій анализъ постепеннаго разложенія и распада вѣры въ религіозномъ человѣкѣ; но, конечно, это совершенно невѣрно. Здѣсь дѣло не въ психологическомъ анализѣ, который всюду у Л. Андреева играетъ хотя и видную, но только вспомогательную роль, а въ постановкѣ все той же проблемы о смыслѣ жизни и проблемы Ивана Карамазова о смыслѣ зла въ мірѣ. Какимъ образомъ совмѣстимы Богъ и зло? Этотъ вопросъ, съ такой безпощадной рѣзкостью стоящій передъ каждымъ вѣрующимъ, допускаетъ различные отвѣты. Одинъ изъ отвѣтовъ ? упорная и слѣпая вѣра, несмотря ни на что, по примѣру ветхозавѣтнаго Іова: терпи и вѣрь, а не ропщи и не разсуждай; на такой точкѣ зрѣнія одинаково стоитъ и историческое христіанство и мистическая теорія прогресса. Другой возможный отвѣтъ ? рѣзкій дуализмъ сущаго и должнаго, признаніе, что міровое зло само по себѣ, а Богъ самъ по себѣ; міровое зло при этомъ персонифицируется въ Злую Силу ? будь то обыкновенный чортъ съ хвостомъ какъ у датской собаки, по мнѣнію Мережковскаго, или будь то Ариманъ, Люциферъ, будь то какая-нибудь метафизическая substantia spiritualis мірового зла. Третій отвѣтъ ? рѣзкій разрывъ съ Богомъ во имя безсмысленности земного страданія, категорическій выводъ: разъ есть зло, то нѣтъ Бога, а если онъ и есть, то такой Богъ человѣку не нуженъ:

    ѣстнымъ намъ словамъ Ѳ. Сологуба. Но все это только съ одной стороны, это только вопросъ о смыслѣ зла въ мірѣ; съ другой ? передъ нами стоитъ проблема о смыслѣ жизни вообще. И съ этой точки зрѣнія возможны три отвѣта, которые уже были намѣчены нами при разборѣ творчества Ѳ. Сологуба. Первый отвѣтъ ? вѣра въ объективный смыслъ человѣческой жизни; второй ? отрицаніе какого бы то ни было смысла жизни, и третій ? признаніе субъективнаго смысла, субъективной осмысленности. На всѣхъ этихъ трехъ отвѣтахъ мы еще подробно остановимся, а теперь прослѣдимъ по "Жизни Василія Ѳивейскаго" за развитіемъ этого двусторонняго ряда мыслей въ творчествѣ Л. Андреева.

    Ѳивейскаго, когда утонулъ, купаясь, его шестилѣтній сынъ и стала пить запоемъ отъ сверлящаго душу горя его жена, то передъ простымъ, немудрящимъ сельскимъ попомъ остро сталъ міровой вопросъ ? о смыслѣ зла, о смыслѣ жизни.

    Ѳивейскій не размышлялъ о мистической теоріи прогресса, объ ирраціональности зла и т. п., но, быть можетъ, тѣмъ рѣзче было его недоумѣніе, тѣмъ глубже была его тоска. Онъ "вѣрилъ въ Бога торжественно и просто: какъ іерей и какъ человѣкъ съ незлобивой душою"; теперь передъ нимъ стоялъ вопросъ о смыслѣ жизни, о смыслѣ зла, и вопросъ этотъ надо было примирить съ вѣрою въ Бога. И сначала Василій Ѳивейскій даетъ на этотъ вопросъ тотъ самый отвѣтъ, который столько уже вѣковъ продолжаетъ давать все историческое христіанство: не разсуждай, а вѣрь. Вѣрь, что гибель твоего ребенка нелѣпа только здѣсь, на землѣ, въ мірѣ феноменовъ; а тамъ, на небесахъ, въ царствѣ премудрости Божіей всякая слезинка усчитана, всякая слезинка оправдана и имѣетъ свой смыслъ. Не суди Промыслъ Божій по земнымъ событіямъ, но вѣрь, что всѣ земныя страданія оправдываются Промысломъ Божіимъ. Не эти слова, но эти мысли проходили въ головѣ Василія Ѳивейскаго, когда онъ, послѣ смерти сына и запоя жены, покорилъ протестъ разума пережитку чувства, увѣровалъ въ объективный смыслъ жизни и бросилъ въ небо горько-покорныя слова:

    ѣрю.

    ѣ неба и частыхъ колосьевъ этотъ молитвенный вопль, такъ безумно похожій на вызовъ. И точно кому-то возражая, кого-то страстно убѣждая и предостерегая, онъ снова повторилъ:

    ѣрю"...

    ѣе и тяжелѣе давили его, онъ еще разъ произнесъ эти же слова надломленнымъ, придушеннымъ и глухимъ голосомъ, голосомъ великой безпріютности, и попрежнему угроза и молитва, предостереженіе и надежда были въ этомъ голосѣ измученнаго жизнью человѣка (II, 107 и 114). И когда у него родился другой сынъ, долго жданный, желанный, и оказался злымъ, грязнымъ и прожорливымъ идіотомъ, то и это новое испытаніе не сокрушило еще души Василія Ѳивейскаго: онъ продолжалъ вѣрить въ Бога, но лишь все чаще и упорнѣе погружался въ свои думы ? "думалъ о Богѣ, и о людяхъ, и о таинственныхъ судьбахъ человѣческой жизни"... Но оглянувшись вокругъ себя, онъ увидѣлъ такую массу неизбывнаго человѣческаго горя, такое потрясающее равенство всѣхъ передъ гибелью и зломъ, что душа его не выдержала, и надломилась безхитростная вѣра въ сочетаемость понятій Бога и зла. Онъ началъ смутно прозрѣвать какую-то "огромную правду о Богѣ, и о людяхъ, и о таинственныхъ судьбахъ человѣческой жизни. Началъ чувствовать ее о. Василій и чувствовалъ ее то какъ отчаяніе и безумный страхъ, то какъ жалость, гнѣвъ и надежду. И былъ онъ попрежнему суровъ и холоденъ съ виду, когда умъ и сердце его уже плавились на огнѣ непознаваемой правды, и новая жизнь входила въ старое тѣло"... Безмѣрная жалость къ земнымъ страданіямъ людскимъ расплавила умъ и сердце Василія Ѳивейскаго; онъ холодѣлъ отъ ужаса при мысли о той безднѣ человѣческаго горя, которое настигло не одного его, а является удѣломъ всѣхъ и каждаго. "Когда я подумаю... сколько вокругъ насъ страданій безцѣльныхъ, никому ненужныхъ, даже никому неизвѣстныхъ ? я холодѣю отъ ужаса", ? такъ говоритъ Липа въ позднѣйшей драмѣ Л. Андреева ("Савва"); Василій Ѳивейскій этого не говоритъ, но мы знаемъ, что именно эта мысль гнететъ его душу. "Господи! Быть такимъ всемогущимъ"... ? говоритъ Липа, ? и терпѣть страданія людскія! Эта же мысль расплавляетъ душу Василія Ѳивейскаго; на этой почвѣ подготовляется его разрывъ съ Богомъ, во имя мірового зла.

    ѣди Семена Мосягина является въ этомъ отношеніи одной изъ центральныхъ сценъ всего разсказа. Мосягинъ раскрываетъ на исповѣди попу всю свою жизнь, такую простую и безсмысленную, обыкновенную и нелѣпую, "словно самъ строгій законъ причинности не имѣлъ власти надъ этой простой и фантастической жизнью"... Онъ постоянно голоденъ, голодаетъ и его семья; ничто ему не удается; помощи ждать неоткуда.

    Ѳивейскій.

    ѣ ждать?..

    ѣтей, попреки, каторжный трудъ и тупая тяжесть подъ сердцемъ, отъ которой хочется пить водку и драться; и оно будетъ опять, будетъ долго, будетъ непрерывно, пока не придетъ смерть. Часто моргая бѣлыми рѣсницами, Мосягинъ... поднялъ глаза и сказалъ, жалко усмѣхаясь половиною рта:

    ѣлыя рѣсницы заморгали быстрѣе... и языкъ залопоталъ что-то невнятное и невразумительное:

    ѣвнымъ, враждебнымъ взглядомъ и зашипѣлъ на него, какъ разсерженный ужъ:

    ѣй плакать. Ревутъ, какъ телята. Что я могу сдѣлать ? онъ ткнулъ пальцемъ себѣ въ грудь. ? Что я могу сдѣлать? Что я ? Богъ, что ли? Его проси. Ну, проси! Тебѣ говорю"... (II, 135).

    ѣческихъ страданій, безсмысленной боли, безвинныхъ мукъ гнететъ своимъ ужасомъ безсильнаго ихъ утолить человѣка. Безсиль-нымъ чувствуетъ себя Василій Ѳивейскій и только остатками вѣры цѣпляется за Бога, отсылаетъ къ Нему измученнаго жизнью человѣка. Его проси! Бога проси! ? но если бы Богъ слушалъ просьбы Семеновъ Мосягиныхъ, то давно уже не было бы самого во-проса о томъ ? какъ можетъ существовать Богъ, если есть зло на землѣ... Для Василія Ѳивейскаго это зло наконецъ перевѣшиваетъ ? онъ проклинаетъ Бога. Въ приступѣ страшнаго отчаянія онъ мечется по своей комнатѣ "какъ звѣрь, у котораго отнимаютъ дѣтей", и изъ устъ его мы слышимъ безпредѣльно скорбныя слова: "бѣдная. Бѣдная. Всѣ бѣдные. Всѣ плачутъ. И нѣтъ помощи! О-о-о! ? Онъ остановился и, поднявъ кверху остановившійся взоръ, пронизывая имъ потолокъ и мглу весенней ночи, закричалъ пронзительно и изступленно: ? И Ты терпишь это! Терпишь! Такъ вотъ же..." Разрывъ совершился. Василій Ѳивейскій рѣшаетъ снять съ себя свой санъ; въ немъ больше нѣтъ вѣры въ справедливость Промысла, его побѣдила безсмысленность мірового зла, его побѣдило невѣріе въ тотъ нуменальный смыслъ человѣческой жизни, какимъ обольщаютъ себя всѣ вѣрующіе, въ Бога или въ прогрессъ ? безразлично. Бога нѣтъ; объективнаго смысла жизни нѣтъ. Однако его ждала еще послѣдняя вспышка этой вѣры въ нуменальное ? вспышка, закончившаяся гибелью. Онъ потрясенъ внезап-нымъ уда-ромъ ? попадья сгораетъ живою при пожарѣ дома; еще одна нелѣпость, еще одно проявленіе мірового зла. И нелѣпость эта привела его къ послѣдней, отчаянной попыткѣ осмыслить все окружающее, осмыслить свою жизнь. Быть можетъ, смыслъ этотъ настолько глубокъ, что только избраннымъ дано его видѣть? "Непоколебимая и страшная вѣра" вливается въ потрясенную и измученную душу Василія Ѳивейскаго; онъ мгновенно испытываетъ "неизъяснимую и ужасную близость Бога" (II, 154) ? "Нѣтъ! нѣтъ! ? заговорилъ попъ громко и испуганно. ? Нѣтъ! Нѣтъ! Я вѣрю. Ты правъ. Я вѣрю. ? Онъ палъ на колѣни... и съ восторгомъ безпредѣльной униженности, изгоняя изъ рѣчи самое слово "я", сказалъ: ? Вѣрую"... Отчаянная попытка еще разъ осмыслить окружающее заключалась въ томъ предположеніи, что только избраннымъ дано видѣть смыслъ человѣческой жизни и открыть его другимъ. И на этотъ подвигъ избранъ Богомъ ? онъ, Василій Ѳивейскій. Онъ убѣжденъ теперь, "что тамъ, гдѣ видѣлъ онъ хаосъ и злую безсмыслицу, тамъ могучею рукою былъ начертанъ вѣрный и прямой путь", путь, приведшій его къ сознанію своей избранности. Теперь въ сознаніи Василія Ѳивейскаго нуменальное беретъ временно верхъ надъ феноменальнымъ; онъ теперь возстаетъ противъ эмпирической очевидности ирраціональности зла, теперь для него эмпирическая достовѣрность ? ложь и обманъ: всякое человѣческое знаніе онъ считаетъ незнаніемъ. Воть, напримѣръ, попадья надѣялась зажить новой жизнью гдѣ-нибудь въ новыхъ мѣстахъ послѣ отреченія Василія Ѳивейскаго отъ сана, "и была бы скорбной эта жизнь, ? разсуждаетъ Василій Ѳивейскій; ? а теперь лежитъ она тамъ, мертвая, и душа ея смѣется сейчасъ и знаніе свое называетъ ложью"... Богъ одинъ знаетъ истину ? и откроетъ ее въ должный часъ своему избранному. И тогда свершится чудо; тогда откроется "міръ любви, міръ божественной справедливости, міръ свѣтлыхъ и безбоязненныхъ лицъ, не опозоренныхъ морщинами страданій, голода, болѣзней"... (II, 160). Такъ онъ грезилъ "дивными грезами свѣтлаго, какъ солнце, безумія"; такъ онъ вѣрилъ въ это чудо безумною вѣрою ? и грознымъ предостереженіемъ этой вѣрѣ явился безсмысленный смѣхъ его идіота-сына. Я говорю о томъ удивительномъ мѣстѣ разсказа, когда Василій Ѳивейскій читаетъ идіоту Евангеліе ? о чудѣ исцѣленія слѣпорожденнаго. ? "Я свѣтъ міру. Сказавъ это, Іисусъ плюнулъ на землю, сдѣлалъ бреніе изъ плюновенія и помазалъ бреніемъ глаза слѣпому ? и сказалъ ему: пойди, умойся въ купальнѣ Силоамъ (что значитъ посланный). Онъ пошелъ и умылся и вернулся зрячимъ.

    ѣста, быстро заходилъ по комнатѣ. Потомъ остановился посреди нея и возопилъ:

    ѣрую, Господи! Вѣрую!

    ѣялся. Безсмысленный, зловѣщій смѣхъ разодралъ до ушей неподвижную огромную маску, и въ широкое отверстіе рта неудержимо рвался странно пустой, прыгающій хохотъ:

    ѣхъ идіота ? приговоръ вѣрѣ безумнаго. Но въ то же время эта вѣра Василія Ѳивейскаго въ здѣшнее земное чудо ? незамѣтное возвращеніе его въ область человѣческой этики. Онъ, который на мгновеніе увѣровалъ въ объективный смыслъ жизни, въ высшій смыслъ страданія, зла, смерти и возсталъ противъ эмпирической очевидности во имя вѣры въ сверхъ-человѣческую справедливость ? онъ не ищетъ теперь оправданія несчастію этого слѣпого отъ рожденія человѣка въ области трансцендентнаго; нѣтъ, слѣпой этотъ долженъ сдѣлаться зрячимъ здѣсь, на землѣ; здѣсь феноменальное одерживаетъ въ душѣ его побѣду надъ нуменальнымъ, субъективное надъ объективнымъ; изъ забитаго попа онъ обращается въ гордаго человѣка. Ярко и рѣзко проявляется эта побѣда въ заключительной сценѣ разсказа ? при похоронахъ Семена Мосягина, такъ нелѣпо и случайно погибшаго. Василій Ѳивейскій не утѣшаетъ ни другихъ, ни себя той мыслью, что Мосягинъ теперь знаетъ истину о жизни, что душа его смѣется; эта сверхъ-человѣческая, нуменальная истина не нужна живому человѣку, человѣкъ возвращаетъ Господу Богу билетъ для входа въ эту всемірную гармонію. Съ безконечной силой вѣритъ Василій Ѳивейскій, что такъ не должно быть, что такъ не будетъ; съ безконечной силой вѣры подходитъ онъ къ разлагающемуся трупу и говоритъ: "тебѣ говорю ? встань!"... Онъ, Василій Ѳивейскій, избранъ совершить это чудо, претворить правду нуменальную въ правду феноменальную... И когда гніющій трупъ попрежнему безъ движенія лежитъ въ гробѣ, то Василій Ѳивейскій съ бѣшенымъ крикомъ обращается къ Богу:

    ѣлу и приказываеть съ гнѣвомъ, съ презрѣніемъ:

    ѣти. Они будутъ звать: отецъ. И онъ скажетъ: сними съ головы моей вѣнецъ небесный, ибо тамъ ? тамъ соромъ и грязью покрываютъ головы моихъ дѣтей. Онъ скажетъ! Онъ скажетъ!"...

    ѣческой жизни мы не хотимъ, ибо никакая вселенская гармонія не оправдаетъ одну слезинку ребенка, одно проявленіе безсмысленнаго мірового зла; мы ищемъ этого смысла здѣсь, въ нашей земной жизни, и разъ Богъ не хочетъ намъ его открыть, то мы не хотимъ Бога, какъ не хочетъ и какъ отвергаетъ его Василій Ѳивейскій:

    ѣмъ же я вѣрилъ?

    ѣмъ же ты далъ мнѣ любовь къ людямъ и жалость ? чтобы посмѣяться надо мною?

    ѣмъ же всю жизнь мою Ты держалъ меня въ плѣну, въ рабствѣ, въ оковахъ? Ни мысли свободной! Ни чувства! Ни вздоха! Все однимъ Тобою, все для Тебя! Одинъ Ты! Ну, явись же ? я жду"...

    ѣрующіе въ объективный смыслъ жизни и міровую гармонію, признающіе, что по частнымъ случаямъ нельзя судить Промыслъ, царящій надъ міромъ; мы вѣдь знаемъ, что признаніе объективной цѣлесообразности человѣческой жизни ? дѣло вѣры, а вѣра во что бы то ни было всегда непобѣдима: она покоится не на логикѣ, а на психологіи человѣка. Но зато вѣра эта и необязательна: вы вѣруете въ царящую надъ міромъ гармонію, а я ? нѣтъ; вы вѣрите, что всѣ земныя слезы получатъ себѣ объясненіе по ту сторону бытія, а я ищу смысла жизни въ нашемъ мірѣ трехъ измѣреній ? и убѣдить другъ друга логическими доводами мы, конечно, не можемъ: на моей сторонѣ ? эмпирическая очевидность, на вашей ? религіозная увѣренность, а это двѣ величины несоизмѣримыя.

    Ѳивейскаго"; предоставляя вѣрующимъ вѣрить, мы должны искать рѣшенія проблемы о смыслѣ жизни въ границахъ нашего человѣческаго познаванія, не переходя въ область трансцендентнаго. Для многихъ это трудно, это тяжело; и даже отказавшись отъ вѣры въ Бога, многіе торопятся вставить новую вѣру въ старую рамку ? вѣру въ человѣчество, въ общество, въ государство. Жизнь въ ея цѣломъ безсмысленна, а слѣдовательно ея смысла надо искать внѣ ея: вотъ обычное умозаключеніе, хромающее на обѣ ноги. Отчего "слѣдовательно"? Откуда такая презумпція, что въ человѣческой жизни во что бы то ни стало долженъ быть объективный смыслъ? ? Эти вопросы обыкновенно трусливо обходятся сторонкой или затушевываются догматическимъ утвержденіемъ, что вѣра въ объективный смыслъ жизни неотъемлемо присуща каждому человѣку. Дѣйствительно, человѣку трудно отказаться отъ такой иллюзіи; но съ какихъ же это поръ трудность преодолѣнія иллюзіи является аргументомъ въ пользу ея истинности? Въ такомъ случаѣ ужъ не вертится ли солнце вокругъ неподвижной земли, ? ибо эта иллюзія наиболѣе непреодолимая изъ всѣхъ? И за иллюзію объективнаго смысла жизни человѣкъ склоненъ цѣпко держаться; онъ не хочетъ выпустить ее изъ рукъ, чтобы не остаться одинокимъ и случайнымъ звеномъ въ міровой цѣпи событій; разорвавъ съ Богомъ, человѣкъ нервно ищетъ за предѣлами своей жизни нѣчто такое, что осмыслило бы навсегда его существованіе. Подобно андреевскому Сашкѣ (изъ разсказа "Ангелочекъ"), человѣкъ жаждетъ "увидѣть то, чего не хватаетъ въ картинѣ его жизни и безъ чего кругомъ такъ пусто, точно окружающіе люди не живые"... Сашка увидѣлъ это нѣчто въ восковомъ ангелочкѣ, потому что ангелочекъ этотъ "былъ безконечно далекъ и непохожъ на все, что его здѣсь окружало" (I, 28 ? 29). Въ этомъ все дѣло: безсмысленную жизнь должно осмыслить нѣчто лежащее за ея предѣлами ? таковы всегда поиски за объективнымъ смысломъ жизни {См. на эту тему статейку проф. Александра Введенскаго: "Условіе позволительности вѣры въ смыслъ жизни" (въ его книгѣ: "Философскіе очерки", Спб. 1901 г.). }. Таковы поиски и Павла (изъ разсказа "Весной"), у котораго "крылатая душа трепетала и билась, какъ въ клѣткѣ, и непонятна и враждебна была вся эта красота міра, которая зоветъ куда-то, но не говоритъ куда. Потерявшійся, онъ шелъ къ людямъ съ безмолвнымъ вопросомъ ? и всѣ людскія лица казались ему плоскими и тупыми, какъ у звѣрей, а рѣчи ихъ ненужными, вздорными и лишенными смысла"... Этого же смысла искала и попадья, жена Василія Ѳивейскаго: подавленная безсмысленностью жизни, она искала смысла впереди ? когда она уѣдетъ съ мужемъ далеко, неизвѣстно куда, "за предѣлы знакомаго ей и попрежнему страшнаго міра"... "Тамъ будетъ другое, ? думала она, озаренная свѣтомъ неопредѣленной и прекрасной мечты"... (II, 151). И мечта ея ? это все тотъ же самый сашкинъ восковой ангелочекъ, безконечно непохожій на окружающую дѣйствительность, а потому якобы осмысливающій жизнь. А въ разсказѣ "Иностранецъ" трогательная вѣра студента Чистякова въ "за-границу", гдѣ жизнь такъ свѣтла, гдѣ все дешево и только одни люди дороги, гдѣ радостно и умереть ? развѣ эта вѣра не тотъ же восковой ангелочекъ Сашки? И развѣ не тотъ же самый восковой ангелочекъ то "инспекторское мѣсто" Передонова, о которомъ у насъ уже была рѣчь? И не тотъ ли же самый восковой ангелочекъ земля Ойле Ѳ. Сологуба, или религія человѣчества, или марксистскій Zukunftstaat? Все это ? попытки найти смыслъ жизни настоящаго въ чемъ-либо отдаленномъ отъ насъ или въ пространствѣ, или во времени, и всѣ эти попытки обречены на такую же гибель, какъ и сашкинъ восковой ангелочекъ. Это таяніе воскового ангелочка имѣетъ поэтому для насъ, вполнѣ независимо отъ намѣреній Л. Андреева, ясное символистическое значеніе. "Ангелочекъ, повѣшенный у горячей печки, началъ таять... (онъ) какъ будто шевелился. По розовымъ ножкамъ его скатывались густыя капли и падали на лежанку... Вотъ ангелочекъ встрепенулся, словно для полета, и упалъ съ мягкимъ стукомъ на горячія плиты. Любопытный прусакъ пробѣжалъ, обжигаясь, вокругъ безформеннаго слитка, взобрался на стрекозиное крылышко и, дернувъ усиками, побѣжалъ дальше. Въ завѣшенное окно пробивался синеватый свѣтъ начинающагося дня"... Такъ погибли иллюзіи, такъ погибли мечты... Ангелочекъ растаялъ ? и эту общую съ нимъ участь рано или поздно раздѣлятъ всѣ тѣ иллюзіи, на которыхъ люди до сихъ поръ строятъ доктрину объективнаго смысла жизни.

    ѣть на этотъ фактъ, какъ на un fait accompli. Иллюзія растаяла и человѣкъ почувствовалъ себя одинокимъ, созналъ себя случайнымъ звеномъ міровой цѣпи событій. Какимъ образомъ сознаніе безсмысленности жизни приводитъ людей къ страху передъ жизнью, а страхъ этотъ ? къ одиночеству, мы достаточно выяснили на примѣрѣ Ѳ. Сологуба; въ произведеніяхъ Л. Андреева легко разглядѣть этотъ же процессъ въ нѣсколько иной модификаціи. Л. Андреевъ любитъ рисовать людей боящихся жизни или утомленныхъ жизнью; а что же значитъ быть утомленнымъ жизнью, какъ не то, что сумятица, нелѣпость, безсмысленность жизни измучили человѣка? Въ великолѣпномъ разсказѣ Л. Андреева "Жили-были" купецъ Кошевѣровъ радуется при видѣ небольшого отведеннаго ему угла больничной палаты: "это было очень маленькое мѣсто, только уголъ палаты, но именно поэтому оно понравилось измученному жизнью человѣку"... Хижняковъ (изъ разсказа "Въ подвалѣ") спасается отъ жизни въ углу какого-то подвала и хочетъ только, чтобы его оставили одного. Но положимъ, что это слишкомъ рѣзкіе примѣры: и Хижняковъ и Кошевѣровъ ? оба они умираютъ, а умирать надо одиноко, это инстинктъ и человѣка и животнаго. Умирать ? пусть такъ; но жить?.. Человѣкъ, потерявшій вѣру въ смыслъ жизни, на первыхъ порахъ не видитъ ни въ чемъ спасенья и хочетъ жить такъ же одиноко, какъ одиноко онъ и умретъ. И не только какой-нибудь жалкій Андрей Николаевичъ (изъ разсказа "У окна") "испытываетъ тотъ страхъ, который идетъ вмѣстѣ съ жизнью", и создаетъ себѣ изъ своей комнаты "крѣпость, гдѣ онъ отсиживается отъ жизни"; не только символическіе Пьяницы (изъ "Жизни Человѣка") спасаются отъ жизни въ грязномъ кабакѣ:

    ѣ пьяницы. Позовемъ всѣхъ сверху сюда. Наверху такъ мерзко...

    ѣ пришли сюда. Мы пьемъ спиртъ, и онъ даетъ намъ веселье.

    ѣмъ жизнь. Кто хочетъ вернуться туда?

    ѣтъ.

    ѣсь. Не хочу я жить.

    ѣвшій, что у жизни нѣтъ объективнаго смысла. И даже тотъ, кто ? подобно андреевскому Саввѣ ? ничего на свѣтѣ не боится, даже тотъ считаетъ жизнь самымъ страшнымъ на свѣтѣ. "А ты ? неужели ты ничего не боишься?" ? спрашиваетъ Липа Савву. "Я-то? ? отвѣчаетъ онъ: ? пока ничего, да и впереди не ожидаю. Страшнѣе того, Липа, что человѣкъ разъ уже родился, ничего быть не можетъ. Это все равно, что утопленника спросить: а что, дядя, промокнуть не боишься?.. Если уже я до сихъ поръ не испугался, когда жизнь увидѣлъ, такъ ужъ больше испугаться нечего. Жизнь, да. Вотъ обнимаю я глазами землю, всю ее, весь этотъ шарикъ, и нѣтъ на ней ничего страшнѣе человѣка и человѣческой жизни"... Это же мы слышимъ и отъ Царя Голода: "я былъ вездѣ, ? говоритъ онъ, ? и страшнѣе всего у человѣка"... Человѣческая жизнь страшна, потому что безсмысленна; одиночество спасаетъ человѣка хотя бы отъ многократно и многообразно повторенной безсмыслицы человѣческой жизни въ сотняхъ и тысячахъ человѣческихъ жизней. Этотъ мотивъ осложняется у Л. Андреева его ненавистью къ передоновщинѣ массы, толпы; мотивъ одиночества не переходитъ у него въ солипсизмъ , какъ это было у Ѳедора Сологуба, а приводитъ его къ рѣзкому отрицанію города , этой символической антитезы одиночества, города, въ которомъ безсмысленность жизни многократно отражается точно въ многогранномъ зеркалѣ.

    ѣ у Л. Андреева много говорить не придется; въ противоположность Ѳ. Сологубу, Л. Андреевъ никогда не относился къ этой проблемѣ серьезно; онъ только высмѣялъ ее въ типѣ семинариста Сперанскаго ("Савва"), который сомнѣвается даже въ собственномъ своемъ существованіи, и Тюхи, который тоже утверждаетъ, что "никого нѣтъ. Никого, понимаешь? И Бога нѣтъ, и человѣка нѣтъ, и звѣря нѣтъ. Вотъ столъ ? и стола нѣтъ. Вотъ свѣчка ? и свѣчки нѣту. Однѣ рожи, понимаешь?"... Если вспомнить убѣжденіе Ѳ. Сологуба, что вокругъ его единаго Я есть только "личины" людей, что дьяволъ смѣется надъ нимъ, "лѣпитъ злыя искаженныя хари и отводитъ мои глаза", что "дьяволъ прячется подъ уродливыми, слѣпленными имъ харями и визжитъ, и хохочетъ" ? если вспомнить и сопоставить это съ философіей Тюхи: "ничего нѣтъ. Рожи однѣ есть. Множество рожъ. Все рожи, рожи, рожи. Очень смѣшныя рожи", ? то можно прійти къ предположенію, что такое совпаденіе, пожалуй, и не случайно... Во всякомъ случаѣ, въ типахъ Сперанскаго и Тюхи мы имѣемъ намѣренную или ? что вѣроятнѣе ? ненамѣренную пародію на солипсизмъ Ѳ. Сологуба, и этимъ самымъ Л. Андреевъ вполнѣ ясно выражаетъ свое отношеніе къ проблемѣ солипсизма; больше онъ на ней не останавливается. Но зато тѣмъ мучительнѣе звучитъ у него мотивъ одиночества.

    V.

    ѣ герои Л. Андреева ? одиноки: это сразу и всѣмъ бросается въ глаза при знакомствѣ съ его творчествомъ; и почти въ каждомъ изъ этихъ героевъ рано или позд-но "сознаніе одиночества какъ молніей освѣщаетъ черную пропасть, отдѣляющую его... отъ всего міра и отъ людей", какъ замѣчаетъ Л. Андреевъ въ разсказѣ "Праздникъ". "Смертельно одинокъ онъ былъ, ? говоритъ Л. Андреевъ про одного изъ своихъ героевъ ("Губернаторъ"), ? и даже не (по)чувствовалъ этого, словно всегда, во всѣ дни его долгой и разнообразной жизни одиночество было естественнымъ, ненарушимымъ его состояніемъ, какъ сама жизнь"... (IV, 85). И чѣмъ больше людей окружаетъ человѣка, тѣмъ больнѣе чувствуеть онъ свое смертельное одиночество, тѣмъ яснѣе видитъ онъ, что нѣтъ ни малѣйшей возможности связать свою жизнь крѣпкой нитью съ жизнью другихъ людей, связать такъ, чтобы весь этотъ жизненный потокъ сталъ объективно-цѣлесообразнымъ. Экономическіе интересы, несчастія, общіе вкусы, стремленіе къ общимъ идеаламъ ? все это сближаетъ людей, но это сближеніе, по Л. Андрееву, не уничтожаетъ ужаса одиночества, ибо не имѣетъ объективнаго смысла. Тѣмъ-то и страшна для Л. Андреева городская толпа, что въ ней мы видимъ безсмыслицу отдѣльной человѣческой жизни утысячеренной, повторенной сотни тысячъ, милліоны разъ. Этой темѣ Л. Андреевъ уже давно посвятилъ небольшой разсказъ "Городъ", а позднѣе развилъ эту тему въ разсказѣ "Проклятіе звѣря". "Всего ужаснѣе было то, ? такъ намѣчается эта тема въ первомъ разсказѣ, ? что во всѣхъ домахъ жили люди, и по всѣмъ улицамъ двигались люди. Ихъ было множество, и всѣ они были незнакомые и чужіе, и всѣ они жили своей особенной скрытой для глазъ жизнью, непрерывно рождались и умирали и не было начала и конца этому потоку"... И въ этомъ многолюдіи "было что-то упорное, непобѣдимое и равнодушно-жестокое"... (III, 158 ? 159). Позднѣе это непобѣдимо-жестокое равнодушіе Л. Андреевъ олицетворилъ въ сакраментальной фигурѣ "Нѣкоего въ сѣромъ", и мы на этомъ еще остановимся; а теперь два слова о "городѣ", какъ о подобномъ же олицетвореніи всей неизбѣжности того объективно-безсмысленнаго процесса, который мы называемъ человѣческой жизнью. Въ разсказѣ "Проклятіе звѣря" эта тема переплетается со многими родственными другими ? здѣсь и психологія толпы, здѣсь и старые герценовскіе мотивы о шаблонѣ и мѣщанствѣ массы, о раствореніи въ ней всякаго индивидуальнаго "я". Л. Андреева ужасаетъ даже "эта роковая, трагическая похожесть того, что должно быть различно, эта убійственная необходимость для каждаго влѣзать въ одну и ту же форму; имѣть носъ, желудокъ, чувствовать и мыслить по однимъ и тѣмъ же учебникамъ логики и психологіи"...; его ужасаютъ въ городѣ эти "два милліона жи-выхъ людей, два милліона разъ повторяющихъ одно и то же безумно сходственное я " ... Онъ чувствуетъ, что въ этой толпѣ его " я уже начало расплываться въ многоликую, то смѣющуюся, то плачущую гримасу", ему казалось, что въ толпѣ "я что-то потерялъ, а это потерянное есть мое я" . И сначала, въ одиночествѣ лѣса и моря, ему кажется, что въ городѣ, въ толпѣ онъ спасется отъ своего одиночества, и скорѣе спѣшитъ онъ въ городъ, чтобы "поскорѣе стать одною изъ этихъ маленькихъ волнъ, умалиться ихъ малостью, умножиться ихъ множествомъ, растворить свое одинокое, сумасшедшее я въ однородности всѣхъ этихъ такихъ же одинокихъ, сумасшедшихъ я , сдѣлавшихся мы" ... Свое одиночество среди равнодушной природы онъ хочетъ утопить въ волнахъ городской жизни, единичную жизнь онъ хочетъ осмыслить жизнью массы: какъ видимъ, это все та же попытка человѣка найти спасеніе въ человѣчествѣ, это все то же самоотсыланіе отъ Понтія къ Пилату. Солнце, луна и звѣзды говорятъ человѣку о вѣчности и тайнѣ, говорятъ ему о ничтожествѣ и безсмысленности его личной мгновенной жизни, ? и отъ ужаса этихъ рѣчей человѣкъ хочетъ загипнотизировать себя толпой, массой, человѣчествомъ: вѣдь толпа ? безсмертна, а потому, можетъ быть, и жизнь ея имѣетъ больше смысла, чѣмъ мгновенная личная жизнь? Человѣкъ старается спасти себя иллюзіей будто неопредѣленно-большое количество отрицательныхъ чиселъ можетъ дать въ суммѣ положительное число... И отъ пугающей его природы онъ бѣжитъ къ людямъ, къ массѣ, къ суммѣ.

    ѣ чужды облака, эти безформенныя, безобразныя груды сгустившихся паровъ; холодомъ и тиною дышетъ на меня плескъ волны, безразличіемъ вѣчности пугаетъ меня огненный закатъ. Я хочу милыхъ, подвижныхъ людей, которые говорятъ такъ понятно; я хочу каменныхъ домовъ, я хочу электричества, которое я самъ зажигаю, самъ гашу. Ты помнишь, какъ ночью подъ окнами поютъ гудящіе трамваи, какъ по асфальту щелкаютъ копыта, какъ пахнетъ мокрой пылью, какъ тѣсно движется горячая толпа, какъ надъ громадою домовъ горятъ на черномъ небѣ огненныя слова ? золотыя, зеленыя, красныя...

    только одинокой, но и массовой жизни: ? "да "шоколадъ и какао", ? вызывающе отвѣчаетъ онъ. ? А что говоритъ мнѣ солнце? Вѣчность. А что говорятъ луна и звѣзды? Вѣчность и тайна. Я не хочу вѣчности и тайны. Я хочу шоколада и какао. Я хочу, чтобы и на небѣ было написано то, что я понимаю, что сладко и не пугаетъ меня"... Какъ видите, это уже намѣренный самообманъ, попытка уйти отъ проклятыхъ вопросовъ и одиночества мысли въ сутолоку жизни, попытка найти истину если не въ свѣтѣ солнца, то хоть въ электрическомъ освѣщеніи, вѣра въ то, что "шоколадъ и какао" имѣютъ, говоря фигурально, тотъ объективный смыслъ, который мы не можемъ открыть въ звѣздахъ, лунѣ и солнцѣ. Стоитъ ли говорить подробно, въ чемъ здѣсь ошибка героя Л. Андреева? ? она слишкомъ бросается въ глаза, такъ какъ черезчуръ наивно искать все того же объективнаго смысла жизни и въ области трансцендентнаго ("вѣчность и тайна") и въ области имманентнаго ("шоколадъ и какао"); почему-то не хотятъ сразу увидѣть, что въ этой послѣдней области рѣчь можетъ быть только о субъективной, а не объективной цѣлесообразности. Не видитъ этого и Л. Андреевъ, упорно ища въ массовой человѣческой жизни того объективнаго смысла, какого нѣтъ въ жизни каждаго отдѣльнаго человѣка; ясно, что поиски эти кончаются гнетущей душу неудачей ? и въ этомъ весь смыслъ разсказа "Проклятіе звѣря", смыслъ, быть можетъ, несознаваемый самимъ Л. Андреевымъ. Въ двухмилліонномъ городѣ онъ чувствуетъ себя еще болѣе одинокимъ, чѣмъ въ лѣсу, такъ какъ безсмысленность его жизни усугубляется для него зрѣлищемъ еще двухъ милліоновъ подобныхъ же безсмыслицъ. "Извозчикъ номеръ 14.800", "комната номеръ 212-й" ? все это для него становится символомъ одной и той же нелѣпости, повторенной двѣсти разъ, четырнадцать тысячъ разъ, милліоны разъ, и нелѣпость эта ? человѣческая жизнь. И не только не находитъ онъ себѣ спасенія въ этой многомилліонной нелѣпости, но, наоборотъ, теперь онъ страшится сліянія съ тѣмъ, къ чему раньше такъ стремился; теперь онъ признаетъ объективную безсмысленность всей міровой жизни. Въ грязномъ бассейнѣ зоологическаго сада онъ видитъ умирающаго тюленя и слышитъ его дикій предсмертный крикъ. "...Сразу весь похолодѣвъ отъ чувства непередаваемаго ужаса, я понялъ, что онъ ? проклинаетъ. Стоитъ въ своей грязной лоханкѣ, по серединѣ огромнаго города и проклинаетъ проклятіемъ звѣря и городъ этотъ, и людей, и землю, и небо... Онъ не ждалъ отвѣта; одинокій, умирающій, онъ не искалъ пониманія; онъ проклиналъ въ вѣка и пространства, бросалъ свой голосъ въ ихъ чудовищную, безумную пустоту. И почудилось мнѣ: вмѣстѣ съ проклятіемъ его встаютъ изъ гроба гигантскія тѣни умершихъ столѣтій; и идутъ торжественно въ кровавой мглѣ; и новыя встаютъ за ними; и безконечной вереницей огромныхъ, блѣдныхъ, окровавленныхъ тѣней онѣ беззвучно облегаютъ землю и въ пространство направляютъ свой страшный путь"... Вотъ вамъ въ общей картинѣ не одна человѣческая жизнь, а жизнь всего человѣчества, міровая жизнь, заслуживающая только проклятія звѣря ? и проклятія человѣка. "Я боюсь проклятій звѣря. За что онъ проклялъ меня, за что? Развѣ я виноватъ, что на землѣ такъ плохо? Когда я родился, земля была такою; и такою же останется она, когда я умру. Вѣдь такъ коротка и безсильна моя жизнь!.." ? говоритъ человѣкъ, и самъ проклинаетъ жизнь, землю и небо, проклинаетъ вмѣстѣ съ умирающимъ звѣремъ: "мы будемъ проклинать вмѣстѣ. Кричи, громче кричи! Пусть услышитъ тебя городъ, и земля, и небо!.. Кричи объ опасности, кричи объ ужасѣ этой жизни, кричи о смерти! И проклинай, проклинай, и къ твоему проклятію звѣря я присоединю мое послѣднее проклятіе человѣка"... Мы уже знаемъ, что все творчество Л. Андреева является такимъ крикомъ объ ужасѣ жизни, о смерти, проклятіемъ человѣка, безплодно ищущаго объективную цѣлесообразность въ своей человѣческой жизни. Нѣтъ такого объективнаго смысла человѣческой жизни въ "вѣчности и тайнѣ" ? объ этомъ говоритъ намъ "Жизнь Василія Ѳивейскаго"; нѣтъ такого объективнаго смысла и въ "шоколадѣ и какао" ? таковъ выводъ изъ "Проклятія звѣря". Жизнь массы, жизнь человѣчества имѣетъ не болѣе смысла, чѣмъ жизнь одного человѣка.

    ѣка"; на этомъ произведеніи Л. Андреева мы остановимся особенно подробно. Здѣсь передъ нами выступаетъ "Нѣкто въ сѣромъ", на голову котораго Л. Андреевъ обрушивалъ свои проклятія съ первыхъ же шаговъ своего художественнаго творчества, придавая ему, этому "Нѣкоему въ сѣромъ", различныя имена. Василій Ѳивейскій просто и торжественно вѣрилъ въ Бога, но читателю ясно, что вмѣсто Бога въ темномъ углу поповскаго дома все время стоялъ Нѣкто въ сѣромъ; "надъ всей жизнью Василія Ѳивейскаго тяготѣлъ суровый и загадочный рокъ" ? этими словами начинается разсказъ о жизни Василія Ѳивейскаго. И "молитвенный вопль, похожій на вызовъ", и проклятія Богу измученнаго жизнью попа ? все это мы найдемъ и въ "Жизни Человѣка"... И когда гимназистъ Павелъ (изъ разсказа "Въ туманѣ") думаетъ о "печальной и лишенной смысла жизни", "о жизни, въ которой все непонятно и совершается съ жестокой необходимостью", то читатель невольно вспоминаетъ олицетвореніе этихъ мыслей въ образѣ Нѣкоего въ сѣромъ. И когда (въ "Елеазарѣ") люди чувствуютъ себя "покорными рабами требовательной жизни и безотвѣтными слугами грозно молчащаго Ничто", то мы знаемъ, что это "грозно молчащее Ничто" и есть именно Нѣкто въ сѣромъ. "И отвѣтомъ ему было молчаніе" ? на этой фразѣ построенъ цѣлый разсказъ Л. Андреева ("Молчаніе"), и черточка эта получила свое развитіе опять-таки въ образѣ Нѣкоего въ сѣромъ. И тотъ "городъ", который ненавистенъ Л. Андрееву за то, что въ его громадности "было что-то упорное, непобѣдимое и равнодушно-жестокое" ? развѣ не является онъ адекватнымъ выраженіемъ той силы, олицетвореніемъ которой является Нѣкто въ сѣромъ? Наконецъ, у Л. Андреева есть цѣлый разсказъ "Стѣна", посвященный все тому же образу. Нѣкоторые объясняли этотъ разсказъ съ чисто "политической" точки зрѣнія, считая эту "Стѣну" олицетвореніемъ русскаго политическаго строя и чуть ли не режима Плеве... Нечего и говорить, насколько неудачно подобное "объясненіе": послѣ "Жизни Человѣка" для каждаго должно быть ясно, что "Стѣна" ? это судьба, рокъ, Мойра, Нѣкто въ сѣромъ. И право же слишкомъ много чести не только режиму Плеве, но и всему русскому абсолютизму XIX вѣка сравнивать его съ вѣчной, неизмѣнной, фатальной силой, какою представляется Л. Андрееву "Стѣна". Помните: "мы ударились грудями о стѣну и она окрасилась кровью нашихъ ранъ, но осталась глухой и неподвижной......Неподвижна и высока была стѣна и равнодушно отражала она вой... ? Отдай мнѣ мое дитя! ? сказала женщина. И всѣ мы молчали, и яростно улыбались, и ждали, что отвѣтитъ стѣна..., мы ждали нетерпѣливо, грозно, что отвѣтитъ подлая убійца... А она ? она молчала. Такая лживая и подлая, она притворялась, что не слышитъ, и злобный смѣхъ сотрясъ мои изъязвленныя щеки, и безумная ярость наполнила наши изболѣвшіяся сердца. А она все молчала, равнодушно и тупо, и тогда женщина гнѣвно потрясла тощими желтыми руками и бросила неумолимо: ? Такъ будь же проклята, ты, убившая мое дитя!... ...И звенящимъ тысячеголосымъ стономъ повторила вся земля: ? Будь проклята! Проклята! Проклята!"... Если вспомнить это мѣсто и сравнить его съ соотвѣтственными положеніями "Жизни Человѣка", то "Стѣна" и "Нѣкто въ сѣромъ" станутъ двумя выраженіями одной и той же мысли.

    ѣ сдѣлать небольшое отступленіе или, вѣрнѣе, немного забѣжать впередъ и указать на одно мѣсто изъ Л. Шестова, освѣщающаго эту же "Стѣну" съ нѣсколько иной точки зрѣнія: Л. Шестовъ видитъ въ этой "Стѣнѣ" логическія и этическія нормы, за предѣлы которыхъ человѣку закрытъ путь. Онъ приводитъ слѣдующія извѣстныя слова Достоевскаго (изъ его геніальныхъ "Записокъ изъ подполья"): "передъ стѣной непосредственные люди... искренно пассуютъ. Для нихъ стѣна не отводъ, какъ, напримѣръ, для насъ... не предлогъ воротиться съ дороги. Нѣтъ, они пассуютъ со всей искренностью. Стѣна имѣетъ для нихъ что-то успокоительное, нравственно разрѣшающее и окончательное, пожалуй, даже что-то мистическое"... Приведя эти слова Достоевскаго, Л. Шестовъ замѣчаетъ: "...кто не узнаетъ въ этой стѣнѣ кантов-скихъ а priori, поставленныхъ передъ Ding an sich? Философовъ они очень удовлетворяли, но Достоевскій... сознательно предпочитаетъ лучше расшибить голову о стѣну, чѣмъ примириться съ ея непроницаемостью"... (Л. Шестовъ, "Достоевскій и Нитше", стр. 95). За Достоевскимъ идетъ и Л. Андреевъ; хотя онъ понимаетъ подъ "стѣной" не логическія нормы, a отвлеченное понятіе рока, судьбы, мойры, воплощая ихъ въ Нѣкоего въ сѣромъ, но и для него легче разбить себѣ голову объ эту стѣну, чѣмъ примириться съ нею. И пусть "стѣна" всегда остается побѣдительницей, но непримиримое проклятіе Человѣка, объективно побѣжденнаго, дѣлаетъ его побѣдителемъ съ нашей субъективной, человѣческой точки зрѣнія.

    ѣка", къ которой мы теперь и переходимъ. Мы видѣли, что въ цѣломъ рядѣ произведеній Л. Андреева разсѣяны черточки, собранныя имъ во-едино въ образѣ Нѣкоего въ сѣромъ; въ цѣломъ рядѣ произведеній Л. Андреева ставятся тѣ же вопросы о смыслѣ жизни, соединенные имъ теперь какъ въ одномъ фокусѣ въ "Жизни Человѣка"; вещь эта можетъ поэтому считаться синтетической для цѣлой полосы творчества Л. Андреева. Не будемъ останавливаться на частностяхъ и мелочахъ, а перейдемъ къ центральному пункту этого произведенія Л. Андреева ? къ ничтожеству Человѣка и его отношенію къ той силѣ вещей, которую олицетворяетъ собою Нѣкто въ сѣромъ. Здѣсь мы имѣемъ попрежнему двѣ точки зрѣнія на человѣка и на смыслъ его жизни: объективная безсмысленность этой жизни ярко противопоставляется ея субъективной осмысленности, и весь вопросъ въ томъ ? какой изъ этихъ двухъ точекъ зрѣнія даетъ Л. Андреевъ окончательную побѣду? Казалось бы, не можетъ быть двухъ отвѣтовъ на этотъ вопросъ, такъ какъ побѣда Нѣкоего въ сѣромъ предрѣшена еще задолго до рожденія Человѣка: "прійдя изъ ночи, ? говоритъ про Человѣка Нѣкто въ сѣромъ, ? онъ возвратится къ ночи и сгинетъ безслѣдно въ безграничности временъ, не мыслимый, не чувствуемый, не знаемый никѣмъ"... (Прологъ). Для этого Нѣкоего въ сѣромъ и его свиты, вродѣ Старухъ, жизнь Человѣка есть сплошная, несознаваемая имъ безсмыслица: " ? зачѣмъ онѣ рожаютъ? ? пересмѣиваются между собой Старухи: ? это такъ больно. ? А зачѣмъ они умираютъ? Это еще больнѣе! ? Да. Рожаютъ и умираютъ. ? И вновь рожаютъ"... И Старухи тихо смѣются. Смѣется надъ Человѣкомъ, быть можетѣ, и "Нѣкто въ сѣромъ, именуемый Онъ": " ? говорятъ, что Онъ смѣется самъ, ? перешептываются между собой Старухи. ? Кто это видѣлъ? Вы передаете просто слухи: о Немъ такъ много лгутъ"... Но отчего бы Ему и не смѣяться, если вся жизнь есть только діаволовъ водевиль, если люди родятся и умираютъ, и вновь родятся и вновь умираютъ? Точка зрѣнія субъективнаго телеологизма Ему не можетъ быть понятна, а съ высоты объективнаго міропониманія развѣ не забавенъ этотъ человѣческій театръ маріонетокъ, этотъ безсмысленный круговоротъ человѣческой жизни? Развѣ не смѣшно, что безслѣдно погибаетъ въ безграничности временъ жизнь Человѣка, что въ его свѣтломъ и богатомъ домѣ выбиты рамы, что вѣтеръ ходитъ по всему дому и шуршитъ соромъ, а въ дѣтской кроваткѣ "крысы завели свое гнѣздо и выводятъ дѣтей ? такихъ миленькихъ, голенькихъ крысятокъ"... Итакъ, сомнѣній нѣтъ: побѣдилъ Нѣкто въ сѣромъ и рабы его празд-нуютъ эту побѣду...

    ѣлинскаго, праздновать свою слишкомъ легкую побѣду? Не упускаетъ ли онъ изъ виду, что кромѣ объективнаго телеологизма существуетъ еще телеологизмъ субъективный? Послушаемъ самого Человѣка; извиняюсь за длинную цитату. "Эй ты, какъ тебя тамъ зовутъ: Рокъ, дьяволъ или жизнь, я бросаю тебѣ перчатку, зову тебя на бой! Малодушные люди преклоняются предъ твоею загадочной властью: твое каменное лицо внушаетъ имъ ужасъ, въ твоемъ молчаніи они слышатъ зарожденіе бѣдъ и грозное паденіе ихъ. А я смѣлъ и силенъ и зову тебя на бой. Поблестимъ мечами, позвенимъ щитами, обрушимъ на головы удары, отъ которыхъ задрожитъ земля! Эй, выходи на бой!.....Твоей зловѣщей косности я противопоставляю мою живую и бодрую силу; мрачности твоей ? мой яркій и звонкій смѣхъ! Эй, отражай удары! У тебя каменный лобъ, лишенный разума ? бросаю въ него раскаленныя ядра моей сверкающей мысли; у тебя каменное сердце, лишенное жалости ? сторонись, я лью въ него горячую отраву мятежныхъ криковъ!.. Побѣждая, я буду пѣть пѣсни, на которыя откликнется вся земля; молча падая подъ твоимъ ударомъ, я буду думать лишь о томъ, чтобъ снова встать и ринуться на бой! Въ моей бронѣ есть слабыя мѣста, я знаю это. Но покрытый ранами, истекающій алой кровью, я силы соберу, чтобъ крикнуть: ты еще не побѣдилъ, злой недругъ Человѣка!.....И умирая на полѣ брани, какъ умираютъ храбрые, однимъ лишь возгласомъ я уничтожу Твою слѣпую радость: я побѣдилъ! Я побѣдилъ, злой врагъ мой, ибо до послѣдняго дыханія не призналъ я Твоей власти!"... Здѣсь передъ нами другая крайность: слишкомъ легко празднуетъ Человѣкъ свою побѣду надъ Молохомъ объективизма. Но не правъ ли, однако, Человѣкъ? Вѣдь онъ впослѣдствіи исполнилъ все, какъ сказалъ, прибавивъ только свое проклятіе безсмысленной судьбѣ: "будь проклята, будь проклята вовѣки! И проклятіемъ я побѣждаю тебя. Что можешь еще сдѣлать ты со мною? Вали меня на земь, вали, я буду смѣяться и кричать: будь проклята! Клещами смерти зажми мнѣ ротъ ? послѣдней мыслью я крикну въ твои ослиныя уши: будь проклята, будь проклята!"... Но вотъ приходитъ къ Человѣку смерть, ? она находитъ его въ грязномъ кабакѣ, куда онъ ходитъ, чтобы спастись отъ гнетущаго одиночества. Что суть дѣла здѣсь не въ "кабакѣ", а въ "одиночествѣ" ? этого многіе не понимали; Л. Андреевъ вынужденъ былъ поставить точку надъ і во второмъ варіантѣ "Смерти Человѣка" (см. Альманахъ "Шиповникъ", кн. 4). Помните послѣдній разговоръ Пьяницъ:

    ѣмъ ходитъ сюда Человѣкъ? Онъ пьетъ мало, а сидитъ много. Не надо его.

    ѣсь настигаетъ его смерть. И Человѣкъ умираетъ побѣдителемъ: онъ "встаетъ, выпрямляется, закидываетъ сѣдую, красивую, грозно прекрасную голову и кричитъ неожиданно громко, громко, призывнымъ голосомъ, полнымъ тоски и гнѣва: ..."Гдѣ мой оруженосецъ? ? Гдѣ мой мечъ? ? Гдѣ мой щитъ? ? Я обезоруженъ! ? Скорѣе ко мнѣ! ? Скорѣе! ? Будь прокля..." Падаетъ на стулъ и умираетъ"... Умираетъ, до послѣдняго дыханія не признавая власти Рока, умираетъ побѣдителемъ, ибо тотъ

    ѣ палъ и побѣжденъ? ? говоря словами М. Горькаго. И если даже согласиться, что Человѣкъ умеръ не побѣ-ди-телемъ, то развѣ не ясно зато во всякомъ случаѣ, что онъ умеръ не побѣжденнымъ?

    ѣдителя и навѣрное нѣтъ ни одного побѣжденнаго? Отвѣтъ на это мы уже дали выше: здѣсь передъ нами человѣческая жизнь разсматривается съ двухъ противоположныхъ точекъ зрѣнія ? съ точекъ зрѣнія объективнаго и субъективнаго телеологизма. Объективнаго смысла человѣческой жизни нѣтъ ? вотъ что еще и еще разъ говорить намъ Л. Ан-дреевъ образомъ Нѣкоего въ сѣромъ. И тщетна надежда найти этотъ смыслъ, перенося свои упованія съ человѣка на человѣчество; такія тенденціи иногда замѣтны и у Л. Андреева, но онъ самъ ихъ ядовито высмѣиваетъ въ "Жизни Человѣка". Вотъ небольшой діалогъ между Человѣкомъ и его женой, когда уже жизнь прошла въ вѣчномъ стремленіи къ чему-то впереди, къ какой-то несуществующей цѣли, когда впереди только смерть и когда Человѣкъ цѣпляется за послѣднюю надежду жизни въ человѣчествѣ: "это сдѣлано хорошо, ? говоритъ Человѣкъ про построенный имъ домъ, ? и, можетъ быть ? какъ ты думаешь? ? переживетъ меня хоть немного?..

    ѣчаетъ жена) я видѣла молодого художника. Онъ внимательно изучалъ зданіе и срисовывалъ его въ альбомъ.

    ѣ этого, мой другъ. Это очень важно, очень важно. Это значитъ, что моя мысль передается другимъ людямъ, и пусть меня забудутъ, она будетъ жить. Это очень важно, жена, чрезвычайно важно"...

    ѣкто въ сѣромъ способенъ смѣяться, то вѣроятно Онъ смѣялся при произнесеніи Человѣкомъ этихъ словъ. Это все та же престарѣлая и худосочная иллюзія о безсмертіи въ потомствѣ, которой человѣкъ склоненъ утѣшать себя за неимѣніемъ вѣры въ настоящее безсмертіе. Человѣкъ смертенъ ? но человѣчество безсмертно; человѣкъ несчастливъ ? человѣчество будетъ счастливо: мы уже сказали, что Л. Ан-дреевъ иногда готовъ проповѣдывать подобныя мысли, производить эту продажу безсмертія оптомъ и въ розницу; но въ данномъ случаѣ онъ, повидимому, какъ и Нѣкто въ сѣромъ, самъ смѣется надъ Человѣкомъ. По крайней мѣрѣ эти же мысли онъ вкладываетъ въ уста одного изъ Родственниковъ, изрекающаго пошлѣйшія сентенціи во всей второй половинѣ первой картины. Цѣль жизни онъ видитъ въ воспитаніи дѣтей: "воспитывая ребенка, устраняя отъ него тѣ ошибки, жертвой которыхъ мы были, укрѣпляя его умъ нашимъ собственнымъ богатымъ опытомъ, мы, такимъ образомъ, создаемъ лучшаго человѣка и медленно, но вѣрно движемся къ конечной цѣли сущест-вованія ? къ совершенству"... Къ совершенству, "къ звѣздамъ"... Если бы рѣчь шла о субъективной, нами поставленной цѣли, то эта рѣчь почтеннаго филистера была бы хоть отчасти пріемлемой; но господа объективисты упорно твердятъ намъ о конечной цѣли, предуказанной намъ Богомъ, природой, ходомъ вещей и вообще кѣмъ-то или чѣмъ-то со стороны. Надъ этой вѣрой намѣренно или ненамѣренно поставилъ крестъ Л. Андреевъ образомъ Нѣкоего въ сѣромъ; объективнаго смысла, объективной цѣли въ жизни человѣка нѣтъ ? вотъ что говоритъ намъ это его произведеніе. Но субъективная дѣль, субъективный смыслъ? Ихъ Л. Андреевъ затушевываетъ и во всякомъ случаѣ не показываетъ ихъ такъ ясно, какъ могъ бы сдѣлать; и намъ, читателямъ, приходится иногда договаривать за него, ставить точки надъ і. Происходитъ это оттого, что Л. Андреевъ далеко не съ той силой убѣжденъ въ субъективной осмысленности человѣческой жизни, съ какой силой онъ убѣжденъ въ ея объективной безсмысленности; онъ все какъ-то не можетъ вполнѣ согласиться съ тѣмъ, что жизнь сама по себѣ минутная человѣческая жизнь, имѣетъ свои цѣли въ настоящемъ и что здѣсь безсиленъ передъ человѣкомъ Нѣкто въ сѣромъ, кто бы онъ ни былъ. Любопытно вотъ что: на Василія Ѳивейскаго Л. Андреевъ обрушилъ кучу бѣдствій; но на Человѣка онъ ихъ вовсе не обрушиваетъ до самой его старости. Это сдѣлано намѣренно, такъ какъ если и такая жизнь заслуживаетъ только проклятій, то что же говорить о всякой другой жизни? Здѣсь и счастливое дѣтство, и веселая бѣдность, и проходящая черезъ всю жизнь любовь, и яркая молодость, и слава, и богатство, и сынъ, у котораго кудри какъ солнечные лучи... Когда Человѣкъ уже состарился, то этому сыну его кто-то разбилъ голову камнемъ; ударъ камнемъ въ голову ? и "молодое, полное жизни, надеждъ на будущее, веселое, прекрасное, радостное существо вдругъ обращается навсегда въ негоднаго калѣку", болѣе того ? умираетъ (мы уже приводили эти слова Л. Шестова и встрѣтимся съ ними еще разъ). Это проявленіе безсмысленнаго мірового зла ожесточаетъ душу Человѣка, онъ апеллируетъ къ міровой справедливости. "Повѣрь мнѣ, выздоровѣетъ нашъ сынъ, ? говоритъ жена, ? развѣ это будетъ справедливо если молодое умретъ раньше стараго"... ? "А гдѣ ты видѣла справедливое, жена?" ? съ горечью отвѣчаетъ Человѣкъ, но все же хватается, какъ утопающій за соломинку, за послѣднюю надежду: "быть можетъ, отзовется вѣчная справедливость, если преклонятъ колѣни старики"... Но вѣдь Нѣкто въ сѣромъ ? это мертвая, механическая сила, рокъ, мойра, судьба: какъ же можно предъявлять къ ней требованія справедливости? Какъ можно ждать и жаждать отъ косной и слѣпой силы объективнаго телеологизма? Конечно, утопая, можно хвататься и за соломинку; но нельзя основывать свое міровоззрѣніе на какомъ-нибудь моментѣ аффекта или на какомъ-нибудь единич-номъ импульсѣ. Смот-ря прав-дѣ смѣ-ло въ глаза, мы должны признать неотвратимость мірового зла и искать противоядія не за предѣлами нашего разума, а въ самой нашей многоликой и многообразной жизни. Мертвая механическая сила не можетъ услышать живого человѣческаго голоса; молитвы тутъ такъ же безсильны, какъ и проклятья. Но это не мѣшаетъ нашей жизни имѣть вполнѣ ясно выраженный субъективный смыслъ.

    ѣль жизни ? въ настоящемъ, а не въ будущемъ; цѣль жизни ? въ каждомъ данномъ моментѣ; цѣль жизни ? во всей полнотѣ ея переживаній. Этого человѣкъ не хочетъ видѣть, этого онъ не хочетъ понять. Когда къ нему приходитъ гнетущее горе ? онъ проклинаетъ свою жизнь, а долгіе годы свѣтлой радости онъ торопится прожить скорѣе, лихорадочно стремясь къ какой-то призрачной цѣли, стоящей на его пути гдѣ-то въ будущемъ, въ то время какъ она стоитъ за его спиной. И какъ это трудно ? осознать, что каждый данный моментъ и есть цѣль ; какъ это трудно, если судить по тому, что во всей русской литературѣ ХІХ-го вѣка одинъ только Герценъ осмѣлился стать на эту точку зрѣнія (объ этомъ еще будетъ рѣчь ниже) и стоять на ней до конца, не впадая въ то же время ни въ абсолютный эгоизмъ, ни въ штирнеріанство. Очевидно, не всѣмъ подъ силу эта точка зрѣнія субъективизма, лишающая человѣка права и возможности опираться на объективное и подбадривать себя иллюзіями міровой гармоніи, человѣчества, прогресса. Не всѣ поэтому могутъ и хотятъ видѣть, что въ "Жизни человѣка" была не только смерть сына и не только нелѣпый "балъ", но была и любовь, и борьба, и слава, и радость побѣды... Что перевѣшиваетъ? ? это дѣло психологіи человѣка; оптимизмъ или пессимизмъ равно недоказуемы и неопровержимы логическими посылками. Но не надо все-таки забывать, что если у Человѣка есть "часы унынія и тоски, когда смертнымъ томленіемъ омрачается душа", то есть у него и "часы радости, когда высоко паритъ его свободный и смѣлый духъ" ? такъ говоритъ Нѣкто въ сѣромъ (Прологъ). И когда Человѣкъ умираетъ, а Старухи злорадно шепчутъ ему на ухо: "ты сейчасъ умрешь, а ты помнишь?" ? и напоминаютъ ему всѣ свѣтлыя минуты его жизни, чтобы подчеркнуть ихъ безсмысленность, то отъ лица Человѣка мы можемъ сказать: "да, вы правы ? во всѣхъ моихъ переживаніяхъ нѣтъ и не было объективнаго смысла. Но вѣдь это прошедшее было когда-то для меня настоящимъ ? и ясный внутренній смыслъ носила тогда моя жизнь. Я страдалъ, я любилъ, я хотѣлъ; вмѣстѣ съ другими людьми я ставилъ себѣ субъективныя, но общія многимъ цѣли и боролся за ихъ осуществленіе; я жилъ всей полнотой доступной человѣку жизни и съ гордостью носилъ имя Человѣка. Теперь я умираю; умрутъ когда-нибудь всѣ люди до послѣдняго, но это отсутствіе объективнаго смысла въ жизни человѣка и человѣчества не страшитъ меня, такъ какъ я искалъ смысла не въ будущемъ, а въ настоящемъ. И пусть потухнетъ солнце, пусть разсыплется пылью земля, но то, что было ? было; моя любовь, моя ненависть, вся полнота моихъ переживаній дали моей жизни тотъ внутренній смыслъ, послѣ котораго я не нуждаюсь въ безсмертіи ни на землѣ, ни на небѣ...

    ѣтъ дорога сквозь гроба ?

    ѣ вѣчности не надо!"

    ѣка" Л. Андреевъ намѣренно грубыми ударами, намѣренно упрощенными мазками очерчивалъ, ставилъ и рѣшалъ въ наиболѣе общей формѣ вопросъ о смыслѣ человѣческой жизни; въ другихъ своихъ произведеніяхъ ? изъ которыхъ мы особенно подчеркнемъ его драмы "Къ звѣздамъ", "Савву", "Царь Го-лодъ" и "Черныя маски" ? онъ беретъ этотъ же вопросъ въ другой плоскости, иногда въ частныхъ формахъ, и приходитъ къ нѣсколько инымъ выводамъ; очевидно, онъ еще самъ себѣ не уяснилъ окончательнаго отвѣта. Вотъ, напримѣръ, отдѣльный вопросъ: человѣкъ ? цѣль или средство? Вопросъ этотъ тѣсно связанъ съ проблемой о смыслѣ человѣческой жизни; если человѣкъ ? средство, то смыслъ жизни лежитъ въ будущемъ, въ будущности класса, общества, человѣчества; если человѣкъ ? цѣль, то смыслъ его жизни лежитъ въ настоящемъ, въ широтѣ, глубинѣ и интенсивности его переживаній. Мы только-что видѣли, какъ ставитъ и рѣшаетъ Л. Андреевъ эти вопросы въ схематическихъ формахъ своей "Жизни Человѣка"; посмотримъ, какъ относится онъ къ этимъ же вопросамъ при ихъ реальной и конкретной постановкѣ.

    ѣкъ ? самоцѣль: этотъ принципъ этическаго индивидуализма былъ воспринятъ и Л. Андреевымъ. Весь его знаменитый "Разсказъ о Сергѣѣ Петровичѣ" является протестомъ отъ лица незамѣтной, обыденной, сѣрой личности, возмутившейся противъ необходимости быть въ жизни только средствомъ для чего-то, быть только (какъ говорилъ самъ Сергѣй Петровичъ) "полезностью" для окружающихъ, причемъ полезность эта находится внѣ его воли. Онъ возмутился: "я не хочу быть нѣмымъ матеріаломъ для счастія другихъ: я самъ хочу быть счастливымъ, сильнымъ и свобод-нымъ и имѣю на это право"... Эта простая мысль, ? замѣчаетъ отъ себя Л. Андреевъ, ? "выговаривается такъ рѣдко и съ такимъ трудомъ!"... (I, 94). И эта же мысль приходитъ въ голову Василію Ѳивейскому, когда онъ видитъ отвратительнаго и грязнаго калѣку, нищаго, вора и убійцу, когда думаетъ объ ужасной нищетѣ этой искалѣченной души: "съ грозной ясностью онъ (Василій Ѳивейскій) понялъ, какъ ужасно и безвозвратно лишенъ этотъ человѣкъ всего человѣческаго, на что онъ имѣлъ такое же право, какъ короли въ своихъ палатахъ, какъ святые въ своихъ кельяхъ"... И этотъ мотивъ проходитъ черезъ все творчество Л. Андреева, сталкиваясь съ другимъ мотивомъ, совершенно противоположнымъ. Подъ однимъ изъ портретовъ Л. Андреева можно видѣть слѣдующій его автографъ: "губя отдѣльныхъ людей, правда спасаетъ человѣка"... Здѣсь уже отдѣльные, живые люди играютъ роль средства для человѣка вообще; иными словами это значитъ, что Л. Андреевъ видитъ цѣль въ будущемъ, въ человѣчествѣ, въ прогрессѣ и т. п. ? т.-е. въ томъ самомъ, что почти въ то же время онъ высмѣялъ въ "Жизни Человѣка", вкладывая эту мысль въ безконечно тупую голову одного изъ Родственниковъ, какъ мы видѣли выше. Здѣсь два противоположныхъ мнѣнія рѣзко сталкиваются; здѣсь передъ нами та самая борьба шуйцы съ десницей, которую мы отмѣтили нѣсколько выше и у Ѳ. Сологуба. Окончательной побѣды той или другой мы еще не имѣемъ у Л. Андреева; намъ остается поэтому только прослѣдить ихъ взаимоотношеніе, которое особенно рельефно проявилось въ двухъ его драмахъ ? "Савва" и "Къ звѣздамъ".

    ѣнія. Представьте себѣ, что воскресъ Василій Ѳивейскій, со своей доходящей до озлобленія жалостью къ людямъ и со своей уже окончательно опредѣлившейся ненавистью къ Богу ? и вы получите Савву. Есть у тебя враги? ? спрашиваетъ Липа: ? "ну, такой врагъ, одинъ, что ли, котораго бы ты особенно не любилъ, ненавидѣлъ?" ? "Такой, пожалуй, есть: Богъ, ? отвѣчаетъ Савва и, видя недовѣріе и ужасъ сестры, поясняетъ: ? Богъ, я говорю. Ну, тотъ, кого вы называете вашимъ Спасителемъ"... Такъ опредѣлилось его отношеніе къ Богу; опредѣлилось и его отношеніе къ людямъ: онъ хочетъ огнемъ уничтожить весь старый міръ и на голой землѣ оставить голаго человѣка, чтобы начать строить все съизнова; губя отдѣльныхъ людей, онъ хочетъ спасти человѣка... И онъ почти буквально повторяетъ эти слова Л. Андреева, отвѣчая на вопль Липы: "это ужасно! Сколько крови!" ? равнодушными словами: "да, многовато... Когда дѣло идетъ о существованіи человѣка, тутъ ужъ не приходится жалѣть объ отдѣльныхъ экземплярахъ"... И въ то время какъ для Липы каждый человѣкъ цѣль, въ то время какъ она боится "неизбывныхъ страданій людскихъ, для Саввы человѣкъ ? только средство; для Саввы ? цѣль въ человѣчествѣ, на пути къ счастью котораго стоитъ только "неизбывная человѣческая глупость", закрѣпленная въ формахъ культуры. И хотя Л. Андреевъ ? не Савва, но развѣ не любопытно, что онъ вкладываетъ въ его уста свои подлинныя чувства и слова? Одинъ примѣръ мы только-что привели; вотъ другой. "Городовъ настроили ? идіоты!" ? говоритъ Савва про людей, и позднѣе еще разъ повторяетъ: "потомъ, дядя, мы сожжемъ ихъ города!" (IV, 228 и 255). A въ своемъ прекрасномъ разсказѣ "Проклятіе звѣря" Л. Андреевъ повторяетъ уже отъ себя: "онъ сожжетъ ихъ города. ? Кто? ? Тотъ, кто захочетъ правды. И наступитъ время, когда ни одного города не останется на землѣ. Быть можетъ, не останется и человѣка"... Повторяю еще разъ: Л. Андреевъ не стоитъ за Саввой, но въ высшей степени характерны эти совпаденія, показывающія намъ, что и для Л. Андреева человѣкъ бываетъ средствомъ. Характерно однако и то, что эта мысль является у Л. Андреева слѣдствіемъ только великаго отчаянія, великой тоски отъ окружающаго насъ зла, ужаса, страданій. Быть можетъ, еще болѣе характерно, что слѣдствіемъ этого же великаго отчаянія являются діаметрально противоположныя мысль и чувство Маруси изъ драмы "Къ звѣздамъ".

    ѣ передъ нами снова стоятъ лицомъ къ лицу два человѣка разныхъ воззрѣній на смыслъ человѣческой жизни: для Маруси ? цѣль въ настоящемъ, живой и страдающій человѣкъ не можетъ служить для нея средствомъ; для Сергѣя Николаевича человѣкъ есть только средство, а цѣль лежить въ далекомъ будущемъ даже не человѣчества, а всей вселенной ? таково его пантеистическое міросозерцаніе. Столкновеніе этихъ двухъ убѣжденій ? центральный пунктъ всей драмы. Пользуюсь случаемъ остановиться на одномъ легко возникающемъ недоразумѣніи, связанномъ съ признаніемъ цѣли въ настоящемъ. Причинно-обусловленный рядъ можетъ разсматриваться нами, какъ рядъ телеологически-обусловленный; человѣческое "я" является въ каждый данный моментъ пунктомъ пересѣченія причины и средства, слѣдствія и цѣли ? объ этомъ у насъ была уже рѣчь выше. Съ этой точки зрѣнія цѣль лежитъ въ каждомъ данномъ моментѣ, цѣль лежитъ въ настоящемъ; но это значитъ только, что объективной цѣли въ будущемъ нѣтъ. Отсюда далеко еще до умозаключенія, что разъ цѣль въ настоящемъ, то мнѣ нѣтъ никакого дѣла до будущаго; нѣтъ, ни отъ прошлаго, ни отъ будущаго человѣкъ не можетъ и не долженъ отказываться. Объективной цѣли мірового процесса нѣтъ, но у меня есть мои субъективныя цѣли ? и я буду стремиться къ ихъ достиженію. Именно на этой точкѣ зрѣнія стоялъ все время Михайловскій, проводя свою теорію "субъективнаго антропоцентризма"; одно это служитъ достаточнымъ указаніемъ на совмѣстимость такого міровоззрѣнія съ общественными идеалами. Поэтому работающая для будущаго революціонерка Маруся вовсе не расходится этимъ съ теоріей "цѣли въ настоящемъ", такъ какъ будущее это намѣчено ею же, это будущее ? ея субъективная цѣль. Бываютъ, конечно, такіе "мѣщане отъ революціи", какъ Анна или Верховцевъ, къ которымъ въ этой своей драмѣ Л. Андреевъ относится такъ недружелюбно, для которыхъ революція простое ремесло и которые черезъ головы людей смотрятъ только въ будущее человѣчества при его достиженіи земного рая. Бываютъ люди, которые смотрятъ еще дальше, которыхъ интересуетъ не будущее человѣчества, а будущее вселенной; таковъ Сергѣй Николаевичъ. Противъ его точки зрѣнія возразить ничего нельзя ? такая точка зрѣнія возможна и несокрушима никакими логическими аргументами; но это точка зрѣнія не человѣческая, а сверхъчеловѣческая, отъ которой когда-то съ одинаковымъ негодованіемъ отворачивались и Профанъ Михайловскаго и Иванъ Карамазовъ Достоевскаго.

    ѣй Николаевичъ отрѣшился отъ земли и ея интересовъ; въ своей горной астрономической обсерваторіи онъ живетъ "за предѣлами предѣльнаго"... Тамъ внизу, на землѣ идетъ кровавая революція, въ которой принимаютъ участіе его дѣти; Николай, его сынъ, раненъ и брошенъ въ тюрьму и не сегодня-завтра будетъ разстрѣлянъ; а онъ, сходя со своей астрономической вышки, удивленно спрашиваетъ: "развѣ тамъ еще убиваютъ? Развѣ тамъ еще есть тюрьмы?"... Но если даже и разстрѣляютъ его сына ? что за бѣда? "Въ мірѣ ? говоритъ онъ ? каждую секунду умираетъ по человѣку, а во всей вселенной, вѣроятно, каждую секунду разрушается цѣлый міръ. Какъ же я могу плакать и приходить въ отчаяніе изъ-за смерти одного человѣка?"... Изъ этого міра, гдѣ люди страдаютъ и умираютъ, онъ ушелъ въ свою обсерваторію и тамъ отсиживается отъ жизни; онъ не можетъ понять мірового зла и предпочитаетъ просто закрывать передъ нимъ глаза и искать смысла въ міровой жизни. "Смерть, несправедливость, несчастья, всѣ черныя тѣни земли ? вотъ суетныя заботы", ? говоритъ онъ; онъ ищетъ спасенія отъ нихъ въ мірѣ объективнаго. "Я думаю обо всемъ, ? говоритъ онъ. ? Я думаю о прошломъ, и о будущемъ, и о землѣ, и о тѣхъ звѣздахъ ? обо всемъ. И въ туманѣ прошлаго я вижу миріады погибшихъ; и въ туманѣ будущаго я вижу миріады тѣхъ, кто погибнетъ; и я вижу космосъ, и я вижу вездѣ торжествующую безбрежную жизнь ? и я не могу плакать объ одномъ... Жизнь, жизнь вездѣ. Сейчасъ, въ эту минуту ? да, въ эту минуту! ? родится кто-то такой же, какъ Николай, лучше, чѣмъ онъ ? у природы нѣтъ повтореній"... Для того, чтобы достичь высотъ такого объективизма, нужно сначала атрофировать въ себѣ все человѣческое; послѣ этого объективизмъ становится неуязвимъ ни логически, ни психологически. Но это не мѣшаетъ намъ, вслѣдъ за Иваномъ Карамазовымъ, чувствовать къ такой сверхъ-человѣческой точкѣ зрѣнія полнѣйшее отвращеніе, какое и чувствуетъ къ ней Маруся: "я не могу уйти отъ земли, ? говоритъ она, ? я не хочу уходить отъ нея: она такъ несчастна. Она дышетъ ужасомъ и тоской ? но я рождена ею и въ крови моей я ношу страданія земли. Мнѣ чужды звѣзды, я не знаю тѣхъ, кто обитаетъ тамъ. Какъ подстрѣленная птица, душа моя вновь и вновь падаетъ на землю"... И какъ противъ врага идетъ Маруся противъ Сергѣя Николаевича: "я нашла, я знаю теперь, что я буду дѣлать, ? говоритъ она. ? Я построю городъ и поселю въ немъ всѣхъ старыхъ..., всѣхъ убогихъ, калѣкъ, сумасшедшихъ, слѣпыхъ. Тамъ будутъ глухонѣмые отъ рожденія и идіоты, тамъ будутъ изъѣденные язвами, разбитые параличемъ. Тамъ будутъ убійцы, тамъ будутъ предатели и лжецы и существа, подобныя людямъ, но болѣе ужасныя, чѣмъ звѣри. И дома будутъ такіе же, какъ жители: кривые, горбатые, слѣпые, изъязвленные, дома ? убійцы, предатели. Они будутъ падать на головы тѣхъ, кто въ нихъ поселится, они будутъ лгать и душить мягко. И у насъ будутъ постоянныя убійства, го-лодъ и п-лачъ; и царемъ города я поставлю Іуду и назову городъ: "Къ звѣздамъ"!"... Этотъ городъ Маруси мы знаемъ; уже давно Л. Андреевъ обрисовалъ намъ его въ разсказѣ "Стѣна"... И какъ ни ужасно жить въ этомъ городѣ, гдѣ собрано воедино все міровое зло, гдѣ соединена въ одно цѣлое вся та безсмыслица жизни, изъ которой всѣ мы жаждемъ выхода, ? но лучше жить въ этомъ городѣ и медленно погибать отъ вида безсмысленныхъ человѣческихъ страданій, чѣмъ уйти въ горы къ Сергѣю Николаевичу и жить его вѣрою въ "неизвѣстнаго друга", отдѣленнаго отъ насъ безконечностью пространства и времени. Лучше плакать вмѣстѣ съ матерью и съ невѣстой надъ безсмысленно разбитой молодой жизнью Николая, чѣмъ утѣшаться вмѣстѣ съ Сергѣемъ Николаевичемъ, что вотъ въ эту же минуту рождается кто-нибудь лучшій его сына, что сынъ его безсмертенъ: "онъ въ тебѣ, онъ въ Петѣ, онъ во мнѣ ? онъ во всѣхъ, кто свято хранитъ благоуханіе его души"... И во сколько разъ прекраснѣе, во сколько разъ человѣчнѣе тотъ моментъ "Жизни Человѣка", когда послѣ смерти сына Человѣкъ бросаетъ свое безплодное проклятіе судьбѣ; во сколько разъ человѣчнѣе и прекраснѣе тотъ невольно приходящій на память ? сопоставленіе это было уже сдѣлано критикой ? отецъ Илюши (въ "Братьяхъ Карамазовыхъ"), который въ отвѣтъ на слова своего умирающаго мальчика: "...какъ я умру, то возьми ты хорошаго мальчика, другого... назови его Илюшей и люби вмѣсто меня"... ? можетъ только разразиться рыданіями и проскрежетать: "не хочу хорошаго мальчика! не хочу другого мальчика! аще забуду тебѣ, Іерусалиме, да прилипнетъ"... И упавъ на колѣни, онъ начинаетъ рыдать, "какъ-то нелѣпо взвизгивая"... И насколько эти "нелѣпыя взвизгиванія" человѣчнѣе и прекраснѣе возвышенныхъ самоутѣшеній пантеиста-астронома!

    ѣческая, либо сверхъ-человѣческая (а потому и безчеловѣчная) точка зрѣнія. Л. Андреевъ, повидимому, хотелъ возможно сгладить это противорѣчіе: по крайней мѣрѣ Сергѣй Николаевичъ благословляетъ Марусю идти въ жизнь, а она начинаетъ утѣшать себя мыслью, что душа Николая живетъ въ ней, Марусѣ... И когда Сергѣй Николаевичъ, протягивая руки къ звѣздамъ, посылаетъ торжественный привѣтъ ? "привѣтъ тебѣ, мой далекій, мой неизвѣстный другъ!", а Маруся, протягивая руки къ землѣ, посылаетъ скорбный привѣтъ "привѣтъ тебѣ, мой милый, мой страдающій братъ!", то по мысли автора это должно, вѣроятно, гармонически заканчивать всю драму; но тщетна эта попытка примирить непримиримое по своему существу. И рыдающія слова матери: "Колюшка!.. Колюшка!..", послѣднія слова драмы, лучше всего вскрываютъ всю внутреннюю фальшь попытки синтеза противоположныхъ точекъ зрѣнія Маруси и Сергѣя Николаевича. Если Л. Андреевъ, какъ можно думать, хоть отчасти стоялъ за Сергѣемъ Николаевичемъ, то онъ хотѣлъ все же найти возможность общей почвы и съ Марусей; попытка совершенно невозможная. Онъ скоро это понялъ, потому что въ "Жизни Человѣка", произведеніи, написанномъ годомъ позднѣе, онъ уже далекъ отъ точки зрѣнія Сергѣя Николаевича; еще дальше отходитъ онъ отъ нея въ одномъ изъ послѣднихъ своихъ произведеній ? "Царѣ Голодѣ", все содержаніе котораго лежитъ какъ-разъ въ области тѣхъ "суетныхъ заботъ", къ которымъ такъ равнодушенъ Сергѣй Николаевичъ ? "смерти, несправедливости, несчастья и всѣхъ черныхъ тѣней земли".

    ѣни земли" ? эти слова Сергѣя Николаевича можно было бы взять для характеристики внѣшняго построенія "Царя Голода"; внутреннее же содержаніе его сводится къ все той же проблемѣ о человѣкѣ-средствѣ и человѣкѣ-цѣли. Формулу эту, "человѣкъ-средство", можно разсматривать или "во времени", или "въ пространствѣ"; а именно: съ одной стороны, выраженіе "человѣкъ-средство" можетъ обозначать собою тотъ взглядъ, что современный человѣкъ является средствомъ для будущихъ поколѣній, унаваживаетъ собою будущую гармонію, ? это тотъ самый этическій анти-индивидуализмъ "во времени", который былъ такъ ненавистенъ Ивану Карамазову. Но, съ другой стороны, формула "человѣкъ-средство" можетъ выражать собою тотъ взглядъ, что не для будущаго, а для настоящаго одна часть людей должна являться средствомъ для другой части; это тотъ самый этическій анти-индивидуализмъ "въ пространствѣ" (при условіи одновременности), который проповѣдуется всѣми врагами демократизма, всѣми аристократическими теоріями, примѣромъ которыхъ можетъ считаться знаменитая утопія Ренана (въ его "Dialogues et fragments philosophiques") или аналогичное воззрѣніе Нитцше. Первое пониманіе формулы "человѣкъ-средство", считающее человѣка средствомъ для будущихъ поколѣній, свойственно всѣмъ крайнимъ общественникамъ и государственникамъ, всѣмъ людямъ типа Сергѣя Николаевича и вообще всѣмъ исповѣдующимъ въ тѣхъ или иныхъ формахъ "религію Человѣчества"; второе пониманіе этой формулы, считающее часть людей средствомъ для другой части въ настоящее же время, свойственно всѣмъ анти-демократическимъ ученіямъ. Оба эти рода этическаго анти-индивидуализма должны быть осуждаемы нами са-мымъ категорическимъ образомъ, причемъ осужденіе это является той нитью, которая связываетъ индивидуализмъ съ демократизмомъ. Мы не допускаемъ мысли о томъ, чтобы тѣ современныя формы жизни, которыя дѣлаютъ большинство человѣчества средствомъ для меньшинства, могли быть признаны закономѣрными этически; мы видимъ, что такова дѣйствительность, но мы боремся съ нею во исполненіе нашего субъективнаго идеала ? и въ этомъ неизбѣжный дуализмъ въ нашемъ сознаніи между тѣмъ, что есть, и тѣмъ, что должно быть, между сущимъ и должнымъ. И во имя нашего субъективнаго идеала мы боремся за соціальное и политическое освобожденіе тѣхъ классовъ и слоевъ общества, которые являются средствами для другихъ общественныхъ группъ, играющихъ роль цѣли. Но въ то же время мы не можемъ допустить и той мысли, чтобы прошлыя поколѣнія человѣчества являлись только средствомъ для будущихъ поколѣній, чтобы прошлыя и настоящія муки оправдывались будущимъ блаженствомъ: или мы должны получить отвѣтъ "за всѣхъ нашихъ братій по крови", или намъ совсѣмъ не надо никакого отвѣта.

    ѣ еще со временъ Герцена, а позднѣе было развито подробно въ міровоззрѣніи Михайловскаго; соотвѣтственное отраженіе эти взгляды находили и въ художественной русской литературѣ. "Царь Голодъ" Л. Андреева въ этомъ отношеніи продолжаетъ традиціи русской литературы, являясь гнѣвной сатирой, рѣзкимъ осужденіемъ этого взгляда на часть человѣчества, какъ на средство для другой его части; и поскольку этотъ взглядъ есть отраженіе существующихъ отношеній, постольку "Царь Голодъ" Л. Андреева является проклятіемъ "сущему" во имя "должнаго", проклятіемь соціальному злу, какъ частному случаю зла мірового: въ картинѣ "Суда надъ голодными" прокуроръ-Смерть всѣхъ обвиняемыхъ осуждаетъ "во имя дьявола". Жизнь человѣческая осуждается во имя дьявола потому, что нѣтъ смысла этой жизни, что вся жизнь есть сплошной безсмысленный "діаволовъ водевиль"... Одинъ изъ рабочихъ, олицетвореніе всей рабочей силы, представитель тѣхъ сотенъ милліоновъ работающихъ, чьими руками "такъ измѣнено лицо земли, что теперь не узналъ бы ея самъ Творецъ" ? съ недоумѣніемъ и угрозою спрашиваетъ: "зачѣмъ я дѣлалъ это? Чью волю я творилъ? Къ какой цѣли я стремился? Моя голова тупа. Я усталъ смертельно"... И здѣсь все тѣ же вопросы о смыслѣ жизни, отъ которыхъ Л. Андреевъ не можетъ и не хочетъ отойти; и здѣсь тѣ же проклятія тѣхъ и за тѣхъ, кто обреченъ играть роль только средства въ "діаволо-вомъ водевилѣ", именуемомъ жизнью. Правда, и среди этихъ обреченныхъ есть люди, которые готовы быть средствомъ для грядушей цѣли; помните, какъ у Чехова: "черезъ триста-четыреста лѣтъ вся земля обратится въ цвѣтущій садъ"..., "черезъ двѣсти ? триста лѣтъ жизнь на землѣ будетъ невообразимо прекрасной, изумительной"..., "о, навѣрное, какая это будетъ жизнь, какая жизнь!"... Въ "Царѣ Голодѣ" эти чеховскіе мотивы вложены въ уста молодого рабочаго, который, "кашляя кровью, улыбается и смотритъ въ небо"... Отчего? "Оттого, ? отвѣчаетъ рабочій, ? что на моей крови вырастутъ цвѣты и я уже вижу ихъ... Въ темнотѣ я научился поклоняться огню. Умирая, я понялъ, какъ прекрасна жизнь. О, какъ прекрасна!.. Это будетъ большой садъ, и тамъ будутъ гулять, не трогая другъ друга, и звѣри и люди"... Это взглядъ Чехова, но далеко не Л. Андреева, который не можетъ оправдывать настоящія страданія будущимъ блаженствомъ: въ этомъ мы имѣли достаточно случаевъ убѣдиться; формула "человѣкъ ? средство" непріемлема для Л. Андреева ни въ одномъ изъ двухъ ея возможныхъ смысловъ, отмѣченныхъ выше.

    ѣя Николаевича, порвалъ съ нимъ. Смерть, несправедливость, несчастья и всѣ черныя тѣни земли ? всѣ они снова властно стали передъ художественнымъ сознаніемъ Л. Андреева, а Смерть снова получила преобладающее значеніе въ его творчествѣ; попытка спрятаться за спиной Сергѣя Николаевича кончилась для Л. Андреева полнѣйшей неудачей. Но вотъ въ чемъ вопросъ: разрывая окончательно съ нуменальной точкой зрѣнія, настолько ли же окончательно приходитъ Л. Андреевъ къ точкѣ зрѣнія феноменальной? Разрывая съ Сергѣемъ Николаевичемъ, приходитъ ли онъ къ Марусѣ?

    ѣемъ Николаевичемъ онъ разрываетъ: чтобы убѣдиться въ этомъ, достаточно сравнить отношенія Л. Андреева и Сергѣя Николаевича (т.-е. того же Л. Андреева годомъ раньше) къ Нѣкоему въ сѣромъ. Для Сергѣя Николаевича Нѣкто въ сѣромъ и есть тотъ "далекій, неизвѣстный другъ", которому онъ шлетъ торжественный привѣтъ... "Съ холоднымъ бѣшенствомъ, покорные желѣзной силѣ тяготѣнія, несутся въ пространствѣ по своимъ путямъ безконечные міры ? и надъ всѣми ими господст-вуетъ одинъ великій, одинъ безсмертный духъ"... ? "Не говори мнѣ о Богѣ", ? перебиваетъ его Маруся, но онъ продолжаетъ: "я говорю о существѣ, подобномъ намъ, о томъ, кто такъ же страдаетъ, и такъ же мыслитъ, и такъ же ищетъ, какъ и мы. Я его не знаю ? но я люблю его, какъ друга, какъ товарища"... "Оно молчитъ, отецъ! Оно смѣется надъ нами!" ? слышимъ мы опять слова Маруси... Вотъ два отношенія къ Нѣкоему въ сѣромъ. Для Сергѣя Николаевича это существо, по волѣ котораго "съ холоднымъ бѣшенствомъ, покорные желѣзной силѣ тяготѣнія несутся міры", существо это ? страдающее, мыслящее, ищущее; для Маруси существо это или молчитъ, или смѣется надъ нами... Нечего и говорить, какой изъ этихъ двухъ образовъ вопло-щенъ въ Нѣкоего въ сѣромъ ? одинаково неспособнага ни къ страданію, ни къ исканію, вѣчно молчащаго на всѣ призывы человѣка и, быть можетъ, смѣющагося надъ нимъ. Оно молчитъ, оно смѣется ? эти слова Маруси были развиты потомъ Л. Андреевымъ въ цѣлый образъ, легли въ основу его взгляда на міровую необходимость, какъ на молчаливую, насмѣшливую и враждебную человѣку силу, буде таковая не есть только игра нашей фантазіи...

    X.

    ѣдній ударъ этой своей мимолетной вѣрѣ въ объективную цѣлесообразность жизни Л. Андреевъ нанесъ въ позднѣйшемъ разсказѣ (1908 г.) "Мои Записки". Разсказъ этотъ, какъ и многія другія произведенія Л. Андреева, есть, несомнѣнно, произведеніе à thèse; онъ хочетъ доказать намъ, что міръ безцѣленъ, что жизнь безсмысленна или, по крайней мѣрѣ, неосмысленна, что нѣтъ цѣлесообразности въ мірѣ, нѣтъ смысла въ жизни. Л. Андреевъ доказывалъ это себѣ и намъ еще въ "Жизни человѣка" путемъ прямого демонстрированія всей человѣческой жизни, отъ рожденія до могилы; въ "Моихъ запискахъ" онъ доказываетъ это же самое путемъ своеобразнаго доказательства отъ противнаго. Раньше Л. Андреевъ говорилъ намъ, что міръ есть тюрьма ("тюремная канцелярія"), что въ немъ нѣтъ цѣлесообразности, что въ жизни нѣтъ смысла; теперь онъ выводитъ передъ нами безымяннаго автора "Моихъ Записокъ", ? человѣка, десятилѣтія проведшаго въ тюрьмѣ и пришедшаго тамъ къ убѣжденію о великой цѣлесообразности міра, о великомъ законѣ, управляющемъ человѣческой жизнью... Ядовитая иронія этой аллегоріи слишкомъ бросается въ глаза съ первыхъ же страницъ разсказа. "Единственная цѣль, какою руководился я при составленіи моихъ скромныхъ записокъ, ? пишетъ ихъ безымянный авторъ, ? это показать моему благосклонному читателю, какъ при самыхъ тягостныхъ условіяхъ, гдѣ не остается, казалось бы, мѣста ни надеждѣ, ни жизни, человѣкъ, существо высшаго порядка, обладающее и разумомъ и волей, находитъ то и другое. Я хочу показать, какъ человѣкъ, осужденный на смерть , свободными глазами взглянулъ на міръ сквозь рѣшетчатое окно своей темницы и открылъ въ мірѣ великую цѣлесообразность, гармонію и красоту".., Каждый изъ насъ ? такой осужденный на смерть человѣкъ, окруженный "стѣнами", за которыя нѣтъ выхода; тѣмъ интереснѣе намъ выслушать человѣка, нашедшаго выходъ, спасеніе, объясненіе...

    ѣкъ, обреченный на пожизненное тюремное заключеніе; онъ одинъ въ своей одиночной камерѣ. Тюрьма для него теперь ? міръ, за предѣлы котораго онъ не властенъ проникнуть (точно такъ же, какъ для всѣхъ насъ міръ, по убѣжденію Л. Андреева, есть тюрьма, изъ-за стѣнъ которой намъ нѣтъ выхода). Ему тридцать лѣтъ; долгіе и томительные годы и десятилѣтія ему предстоитъ прожить въ этомъ каменномъ мѣшкѣ. И сначала онъ бьется головой о стѣны, онъ испытываетъ "ужасъ безнадежности", онъ проклинаетъ міръ и жизнь, онъ признаетъ ихъ "одной огромной несправедливостью, насмѣшкой и глумленіемъ", онъ приходитъ "къ полному отрицанію жизни и ея великаго смысла". Если такое настроеніе у человѣка, живущаго въ мірѣ-тюрьмѣ, продолжается, ему остается только одно: умереть. Но противъ этого возстаетъ въ человѣкѣ та "центростремительная сила" жизни, о которой говорилъ еще Иванъ Карамазовъ. Жить хочется, хотя бы весь міръ и былъ тюрьмой, хотя бы тюрьма была міромъ; жить надо. "Я долженъ жить", ? настойчиво подчеркиваетъ авторъ "Записокъ". А для того, чтобы жить, надо убѣдить себя въ осмысленности безсмыслицы, въ цѣлесообразности хаоса; легче всего сдѣлать это, придя къ тому обобщаюшему объективизму, который ставитъ высоко надъ человѣкомъ тотъ или иной законъ, а человѣка низводитъ до степени quantitê negligeable: таковъ, напримѣръ, Сергѣй Николаевичъ, съ которымъ мы только-что познакомились выше. Въ авторѣ "Запи-сокъ" мы имѣемъ ѣдкую пародію на взгляды этого возвышеннаго астронома-пантеиста; "развѣ нѣтъ красоты, ? пишетъ авторъ "Записокъ", ? въ суровой правдѣ жизни, въ мощномъ дѣйствіи ея непреложныхъ законовъ, съ великимъ безпристрастіемъ подчиняющихъ себѣ какъ движеніе небесныхъ свѣтилъ, такъ и безпокойное сцѣпленіе тѣхъ крохотныхъ существъ, что именуются людьми?".

    ѣть въ немъ и гармонію, и цѣлесообразность... Дѣйствительно, обратите фокусъ вашего вниманія не на отдѣльныхъ людей, страдающихъ и погибающихъ, а на все прогрессирующее человѣчество, и вы убѣдитесь въ гармоніи нашего міра... "Человѣчество безсмертно, не подвержено болѣзнямъ и въ гармоничномъ цѣломъ своемъ, несомнѣнно, движется къ совершенству"... А то, что красиво и гармонично, то, разумѣется, и цѣлесообразно: "откинувъ все личное, вглядываясь въ окружающее холоднымъ и зоркимъ взглядомъ наблюдателя, я вскорѣ пришелъ къ чрезвычайно цѣнному выводу, что и вся наша тюрьма построена по крайне цѣлесообразному плану , вызывающему восторгъ своею законченностью" , ? пишетъ и подчеркиваетъ авторъ "Записокъ".

    ѣ сарказма и въ ядовитости этой концепціи, этого своеобразнаго геductio ad absurdum взгляда господъ объективистовъ: вы убѣждаете меня, господа, что міръ цѣлесообразенъ, что жизнь объективно осмысленна, а я докажу вамъ, что и тюрьма есть верхъ осмысленности и цѣлесообразія... Эта концепція приводитъ мнѣ на память одну изъ картинъ талантливаго М. Добужинскаго; картина называется "Дьяволъ", но могла бы быть названа и "Смыслъ жизни". На ней изображена громадная тюремная камера съ высокими и узкими окнами съ желѣзной рѣшеткой; на далекомъ небѣ ярко горятъ звѣзды. Посрединѣ камеры стоитъ колоссальный паукъ, грузно опустивъ свое мохнатое тѣло на десять суставчатыхъ лапъ; у него человѣческое лицо, закрытое маской, изъ-за которой свѣтятся только узкіе прорѣзы огненныхъ глазъ; вокругъ головы ? сіяніе. А внизу, на каменномъ полу, между широко раздвинутыми липкими лапами паука, въ покорномъ оцѣпенѣніи движется безконечнымъ кольцомъ толпа людей... Это ? міръ, это ? жизнь, это ? смыслъ жизни... И одинъ изъ этой толпы, авторъ "Записокъ", двигаясь между лапами паука, проповѣдуетъ въ то же время окружающимъ о великой цѣлесообразности этой тюрьмы...

    ѣтъ необходимости слѣдить за тѣмъ, какъ доказываетъ свои мысли авторъ "Записокъ"; да впрочемъ онъ ихъ не доказываетъ, какъ не доказываютъ ихъ и всѣ объективисты: это ? область вѣры, гдѣ доказательства излишни и невозможны. "Цѣлесообразность тюрьмы", это ? его вѣра; безъ этой вѣры ему нечѣмъ было бы жить; эта вѣра спасаетъ его отъ ужаса безцѣльности и ужаса безнадежности. Вѣдь именно этотъ ужасъ томилъ его душу. "Велика Твоя Голгоѳа, Іисусъ, ? говоритъ авторъ "Записокъ", обращаясь къ распятію, ? но слишкомъ почтенна и радостна она, и нѣтъ въ ней одного маленькаго, но очень характернаго штришка: ужаса безцѣльности!" Этотъ ужасъ преодолѣвается вѣрой въ высшую цѣлесообразность; безсмысленно двигаясь по кругу своей тюрьмы между чудовищными лапами паука, человѣкъ тѣшитъ себя вѣрой въ объективную осмысленность жизни. "Я перевернулъ міръ! ? восклицаетъ авторъ "Записокъ". ? Моей душѣ я придалъ ту форму, какую пожелала моя мысль; въ пустынѣ, работая одинъ, изнемогая отъ усталости, я воздвигъ стройное зданіе, въ которомъ живу нынѣ радостно и покойно, какъ царь. Разрушьте его, ? и завтра же я начну новое и, обливаясь кровавымъ потомъ, построю его! Ибо я долженъ жить" .

    ѣпляется онъ такъ за свою теорію, когда ее нарушаетъ жизнь. Все гармонично, все цѣлесообразно; но воть приходитъ къ нему, старику, выпущенному изъ тюрьмы, его бывшая невѣста, тоже уже старуха; начинается сцена любви, ревности, страсти между стариками... Это до такой степени нелѣпо, что никакая теорія объективной цѣлесообразности не выдержитъ такого испытанія... "Подъ ногами моими раскрылась бездна, ? пишетъ авторъ Записокъ, ? все шаталось, все падало, все становилось безсмыслицей"... Но человѣческая вѣра живуча, и черезъ немного времени авторъ "Записокъ" снова возвращаетъ своему поколебленному міросозерцанію "всю его былую стройность и желѣзную непреодолимую крѣпость". Все цѣлесообразно, все осмысленно, ? но вотъ кончаетъ въ тюрьмѣ самоубійствомъ его товарищъ по заключенію, художникъ, и снова хаосъ торжествуетъ надъ цѣлесообразностью: зачѣмъ лгать, зачѣмъ строить, обливаясь потомъ, тяжелое зданіе теоріи объективной цѣлесообразности, разъ можно такъ легко побѣдить стѣны и замокъ, правду и ложь, случайныя радости и безсмысленныя страданія? Но и на это авторъ "Записокъ" находитъ отвѣтъ: "Мой дорогой юноша, ? мысленно обращается онъ къ самоубійцѣ, ? мой очаровательный глупецъ, мой восхитительный безумецъ, кто сказалъ вамъ, что наша тюрьма кончается здѣсь, что изъ одной тюрьмы вы не попали въ другую , откуда ужъ едва ли придется вамъ бѣжать?"... И даже загробный міръ онъ склоненъ представлять себѣ въ видѣ величественной тюрьмы, гдѣ есть и г. главный начальникъ тюрьмы, и прекрасные тюремщики съ бѣлыми крыльями за спиной... Вѣдь надъ всѣмъ равно царствуетъ общій великій законъ ? "священная формула желѣзной рѣшетки", ? великое начало причинности и объективной цѣлесообразности... Одно только огорчаетъ немного автора "Записокъ", ? то, что онъ не могъ узнать имени строителя тюрьмы: "Такъ неблагодарна память у лучшихъ людей! Впрочемъ, ? утѣшаеть онъ себя и насъ, ? анонимность въ строеніи нашей тюрьмы нисколько не мѣшаетъ ея солидности и не уменьшаетъ нашей благодарности къ неизвѣстному творцу"... Эта парѳянская стрѣла ? быть можетъ одна изъ самыхъ удачныхъ во всемъ разсказѣ Л. Андреева...

    ѣній нѣтъ ? съ Сергѣемъ Николаевичемъ Л. Андреевъ разошелся окончательно; въ "Моихъ Запискахъ" онъ свелъ послѣдніе счеты со своей былой мимолетной вѣрой въ объективную цѣлесообразность жизни. Но мы снова спрашиваемъ: уйдя отъ Сергѣя Николаевича, пришелъ ли Л. Андреевъ къ Марусѣ? Вопросъ этотъ остается пока открытымъ, хотя, повидимому, наиболѣе близкимъ къ истинѣ былъ бы утвердительный отвѣтъ. Въ "Тьмѣ" Л. Андреева мы какъ-разъ имѣемъ противопоставленіе двухъ тѣхъ же самыхъ воззрѣній ? "привѣтъ тебѣ, мой далекій, мой неизвѣстный другъ" и "привѣтъ тебѣ, мой милый, мой страдающій братъ"; любовь къ дальнему и любовь къ ближнему ? вотъ, коротко говоря, тема этого разсказа. Здѣсь любовь къ ближнему доходитъ до своего крайняго предѣла, до абсурда, до сознательнаго отреченія отъ свѣта во имя страдающаго брата, осужденнаго жить во тьмѣ ? "ибо стыдно зрячимъ смотрѣть на слѣпыхъ отъ рожденія... Если нѣтъ рая для всѣхъ, то и для меня его не надо ? это уже не рай, ...а просто-напросто свинство"... Какъ далеко это отъ міровоззрѣнія Сергѣя Николаевича и насколько это ближе къ мыслямъ Ивана Карамазова! Вѣдь это тоже своеобразное возвращеніе Господу Богу билета на право входа во всемірную гармонію... Не останавливаемся подробнѣе на этомъ разсказѣ, такъ какъ въ немъ Л. Андреевъ слишкомъ перегибаетъ лукъ въ другую сторону и толкуетъ любовь къ ближнему, цѣль въ настоящемъ и человѣка-самоцѣль слишкомъ узко, слишкомъ мелко; здѣсь онъ, двигаясь прочь отъ Сергѣя Николаевича, съ разбѣга проходитъ мимо Маруси и изъ "сверхъ-человѣчнаго" становится уже "слишкомъ человѣчнымъ", настолько "человѣчнымъ", что почти переходитъ въ область пародіи надъ тѣмъ взглядомъ, который онъ проводитъ въ этомъ разсказѣ {Л. Андреевъ, вѣроятно, и не подозрѣваетъ, насколько близко онъ подошелъ въ разсказѣ "Тьма" (а отчасти и въ "Царѣ Голодѣ") къ взглядамъ такъ называемой "махаевщины", требующей во имя равенства низведенія всего и всѣхъ до одного общаго уровня.}. Онъ, конечно, не остановился на такой точкѣ зрѣнія; но къ чему онъ еше прійдетъ ? это вопросъ, который пока остается открытымъ и на который можно отвѣчать только предположительно и съ условными оговорками. Наиболѣе опредѣленнымъ отвѣтомъ были пока его "Жизнь Человѣка" и "Мои Записки", съ категорическимъ признаніемъ отсутствія объективнаго смысла человѣческой жизни. Но субъективный смыслъ этой жизни? Л. Андреевъ все не рѣшается твердо стать на этой откровенно-имманентной точкѣ зрѣнія, хотя и возвращается къ ней постоянно. Въ драмѣ "Къ звѣздамъ" эту андреевскую трагедію переживаетъ Петя, находящій въ концѣ концовъ твердую точку опоры именно въ признаніи смысла жизни въ ней самой. Сначала онъ ищетъ смысла объективнаго: "зачѣмъ все это? ? спрашиваетъ онъ: ? зачѣмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы. Зачѣмъ?"... На этой почвѣ у него развивается нервная горячка и, перенеся ее, онъ иначе смотритъ на все окружающее; онъ не ищетъ уже объективнаго смысла жизни, онъ принимаетъ ея субъективный смыслъ. "Мнѣ теперь такъ хочется жить, ? говоритъ онъ: ? отчего это? Вѣдь я попрежнему не понимаю, зачѣмъ жизнь, зачѣмъ старость и смерть? а мнѣ все равно"... Не такой ли же переломъ происходитъ теперь въ Л. Андреевѣ? Возможно, что да; и мы остановимся въ заключеніе на тѣхъ мотивахъ его произведеній, которые яснѣе всего показываютъ, что въ творчествѣ Л. Андреева идетъ борьба между Жизнью и Смертью, и что очень часто, несмотря ни на что, это "преніе Живота со Смертью" оканчивается побѣдой жизненнаго начала.

    ѣли, какое значеніе играетъ Смерть въ творчествѣ Л. Андреева; мы знаемъ, что она для него обезсмысливаетъ жизнь: "Зачѣмъ все это? зачѣмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы? Зачѣмъ?..." Въ этомъ отношеніи ? и это уже отмѣчено выше ? Л. Андреевъ представляетъ собою полную противоположность Ѳ. Сологубу: оба они вскрываютъ безсмысленность человѣческой жизни, но въ то время какъ для Ѳ. Сологуба смерть является желаннымъ избавленіемъ отъ "діаволова водевиля", отъ дебелой и безобразной бабищи жизни, для Л. Андреева смерть есть послѣдняя нелѣпость, дѣлающая жизнь той безсмыслицей, какою она является на дѣлѣ. Для Л. Андреева смерть есть тотъ фактъ, который заставляетъ его признать нашу жизнь несчастной, жалкой, нелѣпой; смерть ? объ этомъ была уже рѣчь ? является "органнымъ пунктомъ" всего творчества Л. Андреева. Нелѣпость смерти за-слоняетъ въ гла-захъ Л. Андреева нелѣпость какой бы то ни было жизни; и кто бы ни умиралъ ? гордый ли Человѣкъ ("Жизнь Человѣка"), тюлень ли въ клѣткѣ зоологическаго сада ("Проклятіе звѣря"), или страстный винтеръ при объявленіи большого шлема въ безкозыряхъ ("Большой шлемъ") ? смерть всегда нелѣпа и ужасна; да и ужасъ самой жизни заключается прежде всего въ томъ, что проклятіе смерти стоитъ надъ каждой ея минутой. Мотивы ужаса жизни самой по себѣ, столь рѣзкіе у Ѳ. Сологуба, встрѣчаются и у Л. Андреева ? достаточно вспомнить разсмотрѣнный выше разсказъ "Проклятіе звѣря" и незатронутый нами разсказъ "Іуда Искаріотъ и другіе", одинъ изъ лучшихъ разсказовъ Л. Андреева; но не эти мотивы характеризуютъ его творчество. И если Ѳ. Сологубъ въ ужасѣ стоитъ передъ дебелой и безобразной бабищей Жизнью, то Л. Андреевъ съ еще большимъ ужасомъ останавливается передъ обезсмысливающей жизнь Смертью.

    ѣкъ ? или, вѣрнѣе, изъ тысячъ одинъ ? можетъ взглянуть Смерти прямо въ глаза. Блаженъ, кто вѣруетъ ? тотъ, по крайней мѣрѣ, можетъ утѣшиться надеждою на область трансцендентнаго, отложить до своего перехода въ эту область свои поиски объективнаго смысла жизни; "тамъ видно будетъ!" ? какъ говоритъ одна чеховская старушонка. И этотъ взглядъ Смерти часто является толчкомъ, принуждающимъ человѣка судорожно ухватиться за вѣру, чтобы найти смыслъ жизни. Типичнѣйшій примѣръ этого мы имѣемъ передъ собою въ одномъ изъ величайшихъ произведеній русской литературы ? въ "Исповѣди" Льва Толстого. Окруженный житейскимъ благополучіемъ, во всеоружіи таланта, славы, здоровья, счастья, богатства ? Левъ Толстой вдругъ затосковалъ, точно въ глаза ему взглянулъ андреевскій Елеазаръ. Въ чемъ смыслъ жизни, если существуетъ смерть? ? этотъ вопросъ неотвязно сталъ передъ его сознаніемъ. Я не буду приводить эти геніальныя страницы "Исповѣди", гдѣ Толстой разсказываетъ о своихъ душевныхъ мученіяхъ, о смертельной тоскѣ, даже о стремленіи къ самоубійству; лучше напомню параллельное мѣсто изъ "Елеазара", разсказывающее о томъ, что дѣлалось съ людьми, взглянувшими въ глаза Елеазара-Смерти. "Не переставало свѣтить солнце, когда онъ смотрѣлъ, не переставалъ звучать фонтанъ, и такимъ же безоблачно синимъ оставалось родное небо, но человѣкъ, подпавшій подъ его загадочный взоръ, уже не чувствовалъ солнца, уже не слышалъ фонтана и не узнавалъ родного неба. Иногда человѣкъ плакалъ горько; иногда въ отчаяніи рвалъ волосы на головѣ и безумно звалъ другихъ людей на помощь ? но чаще случалось такъ, что равнодушно и спокойно онъ начиналъ умирать, и умиралъ долгими годами, умиралъ на глазахъ у всѣхъ, умиралъ безцвѣтный, вялый и скучный, какъ дерево, молчаливо засыхающее на каменистой почвѣ. И первые, тѣ, кто кричалъ и безумствовалъ, иногда возвращались къ жизни, а вторые ? никогда"... Левъ Толстой кричалъ и безумствовалъ ? и вернулся къ жизни; онъ ухватился за вѣру и нашелъ въ ней спасеніе отъ смерти и отъ безсмыслицы жизни. Но вѣдь вѣра не дѣлается по заказу; и какъ быть тому человѣку, который даже подъ взглядомъ Елеазара не можетъ отказаться отъ своей имманентной точки зрѣнія? Л. Андреевъ говоритъ, что такіе люди чаще всего умирали долгими годами, умирали безцвѣтные, молчаливые, вялые, скучные... Да, есть и такіе: вспомнимъ прелестную сказочку Салтыкова о премудромъ пискарѣ, который всю жизнь, сто лѣтъ, дрожалъ въ своей норѣ, какъ бы его щука не слопала... Разница лишь въ томъ, что пискарь премудрый былъ типичный мѣщанинъ и дрожалъ въ своей норѣ передъ лицомъ жизни, а люди эти всю жизнь дрожатъ передъ лицомъ смерти. Типичнѣйшимъ примѣромъ такого рода людей мнѣ представляется одинъ французскій мыслитель, переведенный въ отрывкахъ на русскій языкъ тѣмъ же Ль-вомъ Толстымъ: это ? Henri Amiel, оставившій послѣ своей смерти своеобразнѣйшій и цѣннѣйшій document humain, свой дневникъ за тридцать лѣтъ. Я не имѣю возможности подробно остановиться на этомъ единственномъ въ своемъ родѣ произведеніи, составляющемъ десятокъ громадныхъ томовъ, изъ которыхъ опубликована только незначительная часть ("Fragments d'un journal intime"); но нѣсколько словъ о немъ будутъ не излишни, такъ какъ они прямо касаются разбираемаго нами вопроса. Аміель былъ именно тѣмъ человѣкомъ, который молчаливо умиралъ въ теченіе всей своей долгой жизни, умиралъ вяло, скучно, безцвѣтно, занося каждую свою мысль и ощущеніе на страницы своего дневника. Что это за потрясающая книга! Вы видите передъ собой человѣка, взглянувшаго еще въ молодости прямо въ глаза Елеазара-Смерти; взглянувъ, онъ не кричалъ, не безумствовалъ, а медленно и безропотно умиралъ изо дня въ день въ теченіе всѣхъ остальныхъ тридцати-пяти лѣтъ своей жизни, умиралъ тоскливо и одиноко... "...Даже наши самые интимные друзья не знаютъ нашихъ бесѣдъ съ Царемъ Ужаса. Есть мысли, которыхъ нельзя повѣрить другому; есть печали, которыя не раздѣляются. Нужно даже изъ великодушія скрывать ихъ. Мечтаешь одинъ, страдаешь одинъ, умираешь одинъ, одинъ занимаешь и домъ изъ шести досокъ", ? пишетъ онъ въ своемъ дневникѣ. Вѣра? Но за нее онъ не могъ ухватиться. Любопытны слѣдующія его слова: "равнодушная природа? Сатанинская сила? Или добрый, праведный Богъ? ? три точки зрѣнія. Вторая (т.-е. та, что вся міровая исторія есть "діаволовъ водевиль" ? И.-Р.) неправдоподобна и ужасна... ...Одна третья точка зрѣнія можетъ дать радость. Но допустима ли она? Есть ли особый Промыселъ Божій, руководящій всѣми обстоятельствами нашей жизни и, слѣдовательно, посылающій намъ наши несчастія въ воспитательныхъ цѣляхъ? Эта героическая вѣра трудно совмѣстима съ нынѣшнимъ знаніемъ законовъ природы. Трудно..." Послѣднее, конечно, невѣрно, такъ какъ законы природы и религіозная вѣра находятся въ двухъ непересѣкающихся плоскостяхъ и вполнѣ совмѣстимы логически; но что же дѣлать, если эта религіозная плоскость находится внѣ предѣловъ моей или вашей досягаемости, какъ это было и съ Амеліемъ? Неужели же только и остается умирать изо дня въ день подобно ему, всю жизнь дрожать въ своей норѣ отъ страха смерти? Неужели же, взглянувъ въ глаза Елеазара-Смерти, мы можемъ только или схватиться за вѣру, или впасть въ ироцессъ хроническаго умиранія?

    ѣтъ, есть и третій выходъ, открывающійся на той же почвѣ имманентнаго субъективизма , на которой мы стояли все время выше; выходъ этотъ заключается въ отрицаніи объективнаго и въ признаніи субъективнаго смысла жизни, въ признаніи самодовлѣющей цѣнностью широты, полноты и интенсивности человѣческихъ переживаній. "Жизнь для жизни намъ дана". И, смотря въ глаза Елеазара-Смерти, мы по-вторяемъ слова Пети ("Къ звѣздамъ"), почувствовавшаго цѣну жизни самой по себѣ: "...я попрежнему не понимаю, зачѣмъ жизнь, зачѣмъ старость и смерть? ? а мнѣ все равно"... Смерть неотвратима ? и въ этомъ счастье человѣчества, какъ мы еще увидимъ, говоря о Л. Шестовѣ; всѣ мы умремъ ? но именно потому жизнь наша и имѣетъ такую большую субъективную цѣнность. Очень часто не страхъ смерти , а жалостъ жизни является у человѣка, взглянувшаго въ глаза смерти; стоитъ вспомнить разсказъ Л. Андреева "Жили-были" и центральную сцену этого разсказа. " ? Не плачь. Ну, чего плакать?! Боишься умирать? (спрашиваетъ умирающій купецъ Лаврентій Петровичъ своего сосѣда по койкѣ, тоже умираюшаго отца діакона).

    ѣяло съ головы и жалобно вскрикнулъ:

    ѣтъ, отецъ, не боюсь, ? тѣмъ же жалобно поющимъ голосомъ отвѣтилъ діаконъ и энергично покачалъ головой. ? Нѣтъ, не боюсь, ? повторилъ онъ, и, снова повернувшись на бокъ, застоналъ и дрогнулъ отъ рыданій...

    ѣнно спрашивалъ Лаврентій Петровичъ, ? ...чего же ты ревешь?...

    ѣтитъ. За ми... за милую душу!

    ѣта, что днемъ вливался въ окно и золотилъ полъ, вспомнилъ, какъ свѣтило солнце въ Саратовской губерніи на Волгу, на лѣсъ, на пыльную тропинку въ полѣ, ? и всплеснулъ руками, и ударилъ ими себя въ грудь, и съ хриплымъ рыданіемъ упалъ лицомъ внизъ на подушку, бокъ-о-бокъ съ головой діакона. Такъ плакали они оба. Плакали о солнцѣ, ко-тораго больше не увидятъ, о яблонѣ "бѣлый наливъ", которая безъ нихъ дастъ свои плоды, о тьмѣ, которая охватитъ ихъ, о милой жизни и жестокой смерти"... Это рыданіе, это прощаніе съ уходящей жизнью ? совсѣмъ не то, что аміелевское трепетаніе передъ фантомомъ смерти; и быть можетъ многіе изъ насъ, умирая, вспомнятъ "солнышко", и тропинку въ лѣсу, и свои земныя радости и скорби, но эта горечь разлуки съ жизнью не имѣетъ ничего общаго съ аміелевскимъ дрожаніемъ въ своей норѣ. Если бы Аміель, вмѣсто того, чтобы дрожать въ своей норѣ десятки лѣтъ въ ожиданіи смерти, заполнилъ бы эту свою жизнь глубокимъ, разнообразнымъ и интенсивнымъ содержаніемъ, то неужели же, умирая, онъ не оглянулся бы съ чувствомъ благодарности и радости на все свое пережитое? Конечно, все это область владычества психологіи, а не логики: страхъ смерти непреодолимъ никакими логическими доводами. Какіе аргументы могли бы подѣйствовать на человѣка, подобнаго Аміелю? ? Никакіе. ? "Сто лѣтъ представляются мнѣ сномъ, ? отвѣчаетъ на всѣ доводы Аміель, ? жизнь ? однимъ дыханіемъ, и все ? ничтожествомъ. Сколько нравственныхъ мученій ? и все это, чтобы умереть черезъ нѣсколько минутъ! Чѣмъ интересоваться и зачѣмъ?"... Остается только покорно существовать и трепетать при мысли о смерти. Все это совершенно неопровержимо логически, какъ неопровержимъ и противоположный взглядъ: человѣческая жизнь ? это цѣлая вѣчность, годъ жизни ? необъятное количество времени; одинъ годъ полной, интенсивной жизни длиннѣе и цѣннѣе тридцатилѣтняго хроническаго умиранія Аміеля. Здѣсь передъ нами два разныхъ психологическихъ типа, здѣсь безсильна логика, здѣсь господствуетъ психологія. Человѣкъ аміелевскаго типа не можетъ, психологически не можетъ, преодолѣть страхъ смерти; отъ этого страха онъ или будетъ искать спасенія въ области трансцендентнаго, или всю жизнь будетъ дрожать въ своей норѣ. Человѣкъ другого психологическаго типа преодолѣетъ мертвящій взглядъ Елеазара-Смерти признаніемъ субъективной цѣнности жизни самой по себѣ, внѣ всякихъ объективныхъ цѣлей человѣка или человѣчества.

    ѣчательномъ своемъ разсказѣ "Елеазаръ". Лазарь, воскрешенный Іисусомъ, является воплощеніемъ самой Смерти; изъ глазъ его, "сквозь черные кружки его зрачковъ, какъ сквозь темныя стекла, смотритъ на людей само непостижимое Тамъ"... (Ср. II, 54 и III , 113). Кто взглянетъ ему въ глаза, тотъ или умираетъ медленно, десятки лѣтъ, либо кричитъ и безумствуетъ отъ страха, какъ бы заглянувъ въ лицо самому "Царю Ужаса", по выраженію Аміеля. И этотъ мертвящій взглядъ Елеазара убиваетъ не только Аміелей, но иногда и людей противоположнаго психологическаго типа. Таковъ скульпторъ Аврелій, пришедшій взглянуть въ глаза Елеазару. Аврелій не боялся взгляда Смерти: "онъ много размышлялъ о смерти, не любилъ ея, но не любилъ и тѣхъ, кто смѣшиваетъ ее съ жизнью. По эту сторону ? прекрасная жизнь, по ту сторону ? загадочная смерть, размышлялъ онъ, и ничего лучшаго не можетъ придумать человѣкъ, какъ живя ? радоваться жизни и красотѣ живого"... Но его побѣждаетъ мертвый взглядъ Елеазара, и Аврелій начинаетъ медленно умирать день-изо-дня. Аврелій побѣжденъ, но это частный случай, не общее правило; люди этого авреліевскаго типа могутъ выдерживать пустой и губящій взоръ Елеазара-Смерти, имѣютъ отъ него защиту въ своемъ имманентномъ субъективизмѣ. Дѣйствительно, что страшнаго читаемъ мы въ глазахъ Елеазара? Вотъ что чувствовали тѣ, кому посмотрѣлъ въ глаза Елеазаръ: "...та великая пустота, что объемлетъ мірозданіе, не наполнялась види-мымъ, ни солнцемъ, ни луною, ни звѣздами, а царила безбрежно, всюду проникая, все отъединяя, тѣло отъ тѣла, частицы отъ частицъ; въ пустотѣ разстилали свои корни деревья и сами были пусты; въ пустотѣ, грозя призрачнымъ паденіемъ, высились храмы, дворцы и дома и сами были пусты; и въ пустотѣ двигался безпокойно человѣкъ и самъ былъ пустъ и легокъ, какъ тѣнь; ибо не стало времени, и сблизилось начало каждой вещи съ концомъ ея: еще только строилось зданіе, и строители еще стучали молотками, а уже видѣлись развалины его, и пустота на мѣстѣ развалинъ; еще только рождался человѣкъ, а надъ головою его зажигались погребальныя свѣчи, и уже тухли онѣ и уже пустота становилась на мѣстѣ человѣка и погребальныхъ свѣчей; и объятый пустотою и мракомъ, безнадежно трепеталъ человѣкъ передъ ужасомъ безконечнаго"... Каковъ же der langer Rede kurzer Sinn? Что пугаетъ человѣка во взорѣ Елеазара-Смерти? Пугаетъ его объективная безсмысленность человѣческой жизни. Зачѣмъ жизнь, если все есть только великая пустота? Зачѣмъ жизнь, если она есть только безсмысленный процессъ постройки зданія для его разрушенія, рожденія человѣка для его смерти? Говоря уже приведенными выше словами Пети: "зачѣмъ все это? зачѣмъ, когда все это умретъ, и вы, и я, и горы. Зачѣмъ?"... Зачѣмъ жить, если существуетъ смерть?

    ѣтъ на этотъ вопросъ даетъ намъ самъ Л. Андреевъ въ заключеніи своего разсказа: императоръ Августъ выдерживаетъ взглядъ Елеазара, Жизнь не побѣждается Смертью; здѣсь Л. Андреевъ побѣждаетъ объективную безсмысленность жизни ея субъективной осмысленностью, здѣсь онъ побѣждаетъ въ себѣ тѣ аміелевскія черты, которыя несомнѣнно часто являются обще-человѣческими. Объективная безсмысленность жизни побѣждается ея субъективной осмысленностью ? таковъ смыслъ сцены между Елеазаромъ и Августомъ. Елеазаръ взглянулъ въ глаза Августу: "остановилось время, и страшно сблизилось начало всякой вещи съ концомъ ея. Только-что воздвигнутый, уже разрушился тронъ Августа и пустота уже была на мѣстѣ трона и Августа. Безшумно разрушился Римъ, и новый городъ всталъ на мѣстѣ его, и былъ поглощенъ пустотою. Какъ призрачные великаны, быстро падали и исчезали въ пустотѣ города, государства и страны, и равнодушно глотала ихъ, не насыщаясь, черная утроба Безконечнаго.

    ѣ его и безсильно обвисали руки, и въ тщетной борьбѣ съ надвигающимся мракомъ загорались и гасли его орлиные глаза.

    ѣ, щитомъ котораго онъ призванъ быть, и острой, спасительной болью пронизалось его омертвѣвшее сердце. Обреченные на гибель ? съ тоскою подумалъ онъ; свѣтлыя тѣни во мракѣ Безконечнаго ? съ ужасомъ подумалъ онъ; хрупкіе сосуды съ живою, волнующейся кровью, съ сердцемъ, знающимъ скорбь и великую радость ? съ нѣжностью подумалъ онъ. И такъ размышляя и чувствуя, склоняя вѣсы то на сторону жизни, то на сторону смерти, онъ медленно вернулся къ жизни, чтобъ въ страданіяхъ и радости ея найти защиту противъ мрака пустоты и ужаса Безконечнаго"... Такъ субъективный смыслъ жизни побѣдилъ въ Августѣ ея объективную безсмысленность; такъ отвѣчаетъ на этотъ разъ Л. Андреевъ на центральный вопросъ своего творчества ? зачѣмъ жить, если есть смерть? Отвѣтъ гласитъ, что именно потому и надо жить, что существуетъ смерть; именно потому наша жизнь и имѣетъ такую большую субъективную цѣнность: недаромъ, выдержавъ губительный взоръ Елеазара, ? "въ тоть вечеръ съ особенной радостью вкушалъ пищу и питіе божественный Августъ"... Тотъ, кто смотрѣлъ въ глаза Елеазару-Смерти, этому "Царю Ужаса" и не погибъ отъ зрѣлища объективной безсмысленности всего окружающаго, тотъ найдетъ источникъ живой воды въ самой жизни и обрѣтетъ неисчерпаемую бодрость въ мысли о субъективномъ смыслѣ человѣческой жизни.

    ѣ, происходитъ ли онъ съ самимъ Л. Андреевымъ? Это именно тотъ самый вопросъ, который выше мы оставили открытымъ, какъ ни хотѣлось бы намъ отвѣчать на него утвердительно. Такой утвердительный отвѣтъ позволяетъ намъ дать "Елеазаръ", не говоря уже о цѣломъ рядѣ болѣе раннихъ разсказовъ Л. Андреева, въ которыхъ развиты мотивы побѣды жизни надъ мертвящимъ взглядомъ Елеазара (напр., разсказы "Весной", "Праздникъ", "На рѣкѣ", "Въ подвалѣ" и др.); но рядомъ съ ними идутъ другія его произведенія, совершенно противоположныя по настроенію и направленію. Борьба шуйцы съ десницей ? мнѣ еще разъ приходится употребить это истертое выраженіе ? характеризуетъ собою все творчество Л. Андреева; не имѣя твердаго теоретическаго основанія, онъ беретъ проклятые вопросы приступомъ, съ разбѣгу, вихремъ творческой интуиціи, но именно потому у него нѣтъ твердой устойчивости воззрѣній. Это не позволяетъ намъ съ увѣренностью говорить о будущемъ творчества Л. Андреева, но не препятствуетъ признать, что въ прошломъ ужасъ смерти чаще всего побѣждалъ въ его творчествѣ радость жизни. Одною изъ главныхъ причинъ этого ужаса было признаніе отсутствія объективнаго смысла человѣческой жизни и sub specie aeternitatis и sub specie humanitatis: "вѣчность и тайна" настолько же не даютъ намъ этого смысла, насколько и "шоколадъ и какао"; объективизмъ трансцендентный и имманентный одинаково иллюзорны, миѳичны. Эта объективная безсмысленность является для Л. Андреева истиной самоочевидной, но далеко не столь самоочевидной является для него субъективная осмысленность человѣческой жизни. "Шоколадъ и какао" ? неужели только эти слова горятъ надъ головами людей? А жизнь, ненависть, любовь, идеалы ? развѣ все это тоже "шоколадъ и какао"? Субъективные идеалы, субъективная цѣль ? о другихъ мы не говоримъ, потому что другихъ нѣтъ и не можетъ быть. И мы видѣли, что часто Л. Андреевъ готовъ стоять на этой точкѣ зрѣнія ? часто, но далеко не всегда, такъ какъ онъ гораздо болѣе убѣжденъ въ объективной безсмысленности человѣческой жизни, чѣмъ въ ея субъективной осмысленности.

    ѣмъ только послѣдняя точка зрѣнія являлась бы настолько же логически-пріемлемой для него, насколько единственной и самоочевидной является она для насъ. Но, конечно, это не единственная возможная точка зрѣнія. Вотъ, напримѣръ, появилась интересная статья о Л. Андреевѣ г. Мережковскаго, который уже давно и непоколебимо стоитъ на точкѣ зрѣнія мистической теоріи прогресса и зоветъ туда же Л. Андреева; "какъ хотѣлось бы, ? пишетъ Мережковскій, ? чтобы онъ (Л. Андреевъ)... пришелъ ко Христу"... Намъ хотѣлось бы другого: чтобы Л. Андреевъ пришелъ къ тому имманентному субъективизму и субъективному телеологизму, о которомъ все время шла рѣчь выше. Найдется, несомнѣнно, критикъ-марксистъ, который будетъ убѣждать Л. Андреева стать художественнымъ проповѣдникомъ экономическаго матеріализма и "идеологомъ пролетаріата" (вѣдь нашелся же такой критикъ, который въ "Жизни Василія Ѳивейскаго" увидѣлъ исторію жизни "мелкаго производителя" ? перлъ, который навсегда останется на страницахъ марксистской литературной критики); найдутся критики, стоящіе и на другихъ точкахъ зрѣнія ? возможныхъ міровоззрѣній много. И какъ хорошо, замѣтимъ мимоходомъ, что истинный художникъ и мыслитель почти никогда не слушаетъ голоса критики, а продолжаетъ идти своей дорогой, руководствуясь указаніями своего таланта и своими внутренними переживаніями. Своей дорогой будетъ идти и Л. Андреевъ, и куда бы онъ ни пришелъ въ будущемъ, но прошлое его достаточно опредѣленно, чтобы всѣ наши вышеприведенные выводы имѣли подъ собою твердую почву.

    ѣ эти выводы. Объективнаго смысла человѣческой жизни нѣтъ, говоритъ намъ Л. Андреевъ, а потому человѣческая жизнь страшна, жалка и одинока. На аміелевскій вопросъ: что изъ трехъ ? "равнодушная природа? сатанинская сила? или добрый, праведный Богъ?" Л. Андреевъ категорически отвѣчаетъ: "равнодушная природа" и воплощаетъ ее въ образѣ своего Нѣкоего въ сѣромъ. Но въ то же время признаніе объективной безсмысленности человѣческой жизни идетъ у Л. Андреева рядомъ съ сознаніемъ ея субъективной осмысленности. Это сознаніе субъективной осмысленности жизни является значительнымъ шагомъ впередъ отъ Ѳ. Сологуба въ постановкѣ и разрѣшеніи вопроса о смыслѣ жизни; конечно, рѣшеніе этого вопроса въ творчествѣ и Ѳ. Сологуба и Л. Андреева лежитъ за порогомъ ихъ сознанія: творческая интуиція не сопровождается у нихъ философски-оформленной мыслью, какую мы найдемъ у Л. Шестова. Мы увидимъ тогда, как и художественное творчество Ѳ. Сологуба и Л. Андреева дополняется философскимъ творчествомъ Л. Шестова, и обратно, какъ философское творчество Л. Шестова находитъ отраженіе въ художественномъ творчествѣ Ѳ. Сологуба и Л. Андреева.

    ѣляется значеніе Л. Андреева въ русской литературѣ. Уже говоря о Ѳ. Сологубѣ, мы замѣтили, что въ то время какъ Ѳ. Сологубъ и Л. Шестовъ ? отдѣльныя высокія вершины, интимные и слиш-комъ индивидуальные писатели, стоящіе особнякомъ, Л. Андреевъ является именемъ, обозначающимъ отдѣльную эпоху русской литературы, непосредственно стоящимъ за Чеховымъ и М.Горькимъ. Чеховъ, М. Горькій и Л. Андреевъ ? это послѣдовательная цѣпь именъ, характеризующихъ восьмидесятые и девяностые годы ХIХ-го вѣка и первое десятилѣтіе ХХ-го столѣтія. За послѣднее время стало признакомъ хорошаго литературнаго тона провозгласить "конецъ Горькаго", а подчасъ съ утрированной грубостью лягнуть этого нашего большого писателя, занявшаго своимъ именемъ цѣлую эпоху русскаго литературнаго развитія. Факть этотъ объясняется недостаткомъ исторической оцѣнки, непониманіемъ громаднаго значенія М. Горькаго въ исторіи русской литературы конца ХІХ-го вѣка. М. Горькій остался тѣмъ же Горькимъ, какимъ онъ былъ; талантъ его остался равенъ самому себѣ; его недавняя "Исповѣдь" прямо-таки одно изъ лучшихъ его произведеній ? и въ этомъ отношеніи никакого "конца Горькаго" нѣтъ. Но въ томъ-то и дѣло, что Горькій остался прежнимъ, въ то время какъ жизнь шла впередъ; въ этомъ отношеніи М. Горькій дѣйствительно писатель минувшей эпохи, чѣмъ и объясняется наступившее охлажденіе къ нему, охлажденіе, отъ котораго до извѣстной степени застрахованы только титаны міровой литературы, въ родѣ Достоевскаго или Толстого. Теперь вслѣдъ за Горькимъ пришелъ Л. Андреевъ и современная эпоха русской литературы будетъ обозначена его именемъ. И если даже въ будущемъ ? что очень вѣроятно ? Л. Андреевъ раздѣлитъ участь М. Горькаго, если черезъ нѣсколько лѣтъ критика и читатели провозгласятъ "конецъ Андреева", то все же значеніе Л. Андреева въ исторіи русской литературы останется непоколебленнымъ, все же первое десятилѣтіе ХХ-го вѣка всегда будетъ связано въ русской литературѣ съ его именемъ, какъ восьмидесятые годы связаны съ именемъ Чехова, и девяностые ? съ именемъ М. Горькаго. Въ чемъ и каково это значеніе Л. Андреева? Мнѣ думается, что отвѣтъ ясенъ изъ всего предыдущаго. Въ Л. Андреевѣ осуществился переходъ отъ общественно этическихъ къ философско-этическимъ проблемамъ; въ творчествѣ Л. Андреева мы видимъ возвращеніе "назадъ къ Достоевскому". Это возвращеніе назадъ бываетъ иногда громаднымъ шагомъ впередъ; такимъ громаднымъ шагомъ впередъ было, напримѣръ, возвращеніе философской мысли второй половины ХІХ-го вѣка "назадъ къ Канту"; такимъ же шагомъ впередъ въ русской художественной литературѣ является и это возвращеніе Л. Андреева "назадъ къ Достоевскому", возвращеніе къ художественной разработкѣ вѣчныхъ философско-этическихъ и, говоря шире, философско-религіозныхъ проблемъ. Вѣчные карамазовскіе вопросы снова поставлены на очередь современнымъ художественнымъ творчествомъ; трагическія проблемы снова стоятъ передъ нашимъ сознаніемъ и требуютъ отвѣта. Цѣль, смыслъ и оправданіе отдѣльной жизни человѣка; цѣль, смыслъ и оправданіе общей жизни человѣчества ? на всѣ эти вопросы Л. Андреевъ даетъ намъ, быть можетъ самъ того не сознавая, одинъ изъ возможныхъ отвѣтовъ своимъ творчествомъ. И въ этомъ ? главное его значеніе въ современной русской литературѣ.

    ѣчаетъ Л. Андреевъ на всѣ эти вопросы ? этой темѣ и былъ посвященъ настоящій очеркъ; конечно, отвѣты эти не окончательные и никогда не могутъ быть окончательными. На философскомъ творчествѣ Л. Шестова мы прослѣдимъ дальнѣйшее логическое развитіе тѣхъ взглядовъ, которые мы уже встрѣчали у Ѳ. Сологуба и Л. Андреева и придемъ къ нѣкоторымъ болѣе опредѣленнымъ отвѣтамъ на карамазовскіе вопросы и вопросы о смыслѣ человѣческой жизни.

    О смысле жизни
    Федор Сологуб

    Лев Шестов
    Имманентный субьективизм